Переходы - Алекс Ландрагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не может быть, — сказала она, прижимаясь к стеклу и заслоняя лицо ладонями, чтобы заглянуть внутрь магазина. — Хотя… — Мадлен, ахнув, отпрянула, зажала ладонями рот. — Вон, — произнесла она, указывая на столик с внутренней стороны витрины, на котором были выставлены несколько томов. — Вон там, справа, небольшой томик. Видишь?
— Да.
Выглядел он вполне невзрачно, тоненькая книжица, переплетенная в темно-красную кожу. Я внимательно его рассмотрел. На обложке были отчетливо вытиснены имя автора и заглавие: «Воспитание чудовища», Ш. Бодлер.
— Поверить не могу, — обронила Мадлен, но когда я спросил, во что она не может поверить, не ответила. Умолкла и не размыкала губ, пока мы не дошли до кладбища.
Накануне, когда завыли сирены, я бросил пистолет через кладбищенскую стену на дальнюю часть территории — здесь, как и на более старом участке с другого конца, хоронят евреев. На фамильных склепах россыпь камушков, выгравированы имена вроде Кана или Мейербера. Туда мы и направились, шаря в сорной траве между могилами, пока я не обнаружил пистолет на одной из них. Открыл магазин. Пусто. Там я и стоял с пистолетом в руке, когда неожиданно подошла Мадлен, обвила меня руками за шею и долго целовала в губы. «Брось пистолет мне в карман», — прошептала она мне в ухо. Я обнял ее за талию и, не прерывая поцелуя, выполнил ее просьбу. Тут подоспел, немелодично насвистывая, пожилой сторож с граблями и лопатой в руках. Завидев нас, сменил направление и убрел прочь. Мадлен чуть отстранилась и глянула на меня, будто впечатывая в память мои черты. Черные глаза были так близко, что я видел в них собственное отражение.
— Прости, — пробормотала она, покраснев, и сделала шаг назад. — Я забылась.
Сердце мое неслось вскачь, я вновь притянул ее к себе и поцеловал.
Держась за руки, мы зашагали к калитке, которой воспользовались накануне — накануне казалось далекой эпохой. На улице Фруадво Мадлен остановилась перед тумбой Морриса, на которой был вывешен очередной правительственный указ:
ГРАЖДАНАМ ГЕРМАНИИ,
ПРОЖИВАЮЩИМ НА ТЕРРИТОРИИ ФРАНЦИИ,
надлежит незамедлительно явиться в ближайший полицейский участок.
При себе иметь не более одного места багажа со всем необходимым.
Неповиновение карается самой суровой мерой. По распоряжению Министерства внутренних дел от 18 мая 1940 года
— Тебе нужно уезжать, — проговорила она. — Ты не можешь идти в полицию.
— Знаю, но куда мне деваться? У меня документы не в порядке. Я не могу покинуть Францию. У меня нет выездной визы. И денег нет.
— Как получают выездную визу?
— Подают заявление в Министерство внутренних дел. Но мне откажут. У меня нет справки об освобождении из лагеря для интернированных. Нам их не выдали, чтобы мы не могли получить выездную визу. Поэтому я не могу уехать. — Я посмотрел на Мадлен с фаталистической улыбкой. — Я в том же положении, что и ты. Мне некуда пойти.
Она обвила меня руками за шею, закрыла глаза, поцеловала еще раз. Даже если бы в тот момент я по некоему волшебству получил денежный перевод, которого ждал, даже если бы мне выдали все необходимые документы — справку об освобождении, выездную визу, настоящий паспорт (а не субститут, который лишь подтверждал мой статус неблагонадежного изгнанника), билет на пароход, португальскую транзитную визу, въездную визу в Америку, — вряд ли бы я куда поехал.
[19]
Аукцион
Мы с Мадлен не поднимали вопрос о том, надолго ли она у меня останется. Она просто осталась. Для меня каждый проведенный с ней рядом миг был подарком судьбы, отсрочкой приговора. Угодив в капкан любви, я предался ей, оставив все мысли о выживании. Эта любовь существовала исключительно в настоящем, без мыслей про завтра, то есть пришлась, безусловно, ко времени. Мне следовало бы находиться со своим синим чемоданом на железнодорожном вокзале, дежурить с толпами других на перроне в ожидании места на поезде, направлявшемся к югу. А я не хотел уезжать.
Писатели, художники, издатели, интеллектуалы и прочие естественные враги нацизма в эти последние несколько недель существования Третьей республики разделились на две противоположные школы мысли касательно вопроса о том, как выжить: на тех, кто стремился уехать, и тех, кто предпочитал остаться. Уехать — что было доступно лишь тем, у кого имелись деньги и документы, — значило бросить целую жизнь, согласиться на изгнание, на разрыв со всем знакомым, ринуться в нищету. Остаться значило жить после прихода немцев, под угрозой интернирования, допроса, пыток и даже смерти. Я понимал, что оба варианта — самоубийство, и в свете такого выбора любое решение представлялось произвольным, а следовательно — ничтожным. Всякий раз, когда я встречался с кем-то из знакомых — например, сталкивался на лестничной клетке с Артуром или Фрицем или на улице с приятелем, или заговаривал с почтальоном или квартирной хозяйкой, речь заходила об одном: оставаться или уезжать? Уезжать или оставаться? Я ратовал за то, чтобы остаться. Мысль о том, чтобы покинуть усыновивший меня город, казалась невыносимой. Я был слишком взрослым, чтобы искать нового приемного отца. Да и вообще, на случай наихудшего развития ситуации у меня было шестьдесят четыре таблетки морфина — лошадиная доза. С тех пор, как семь лет назад я покинул Германию, я возил их с собой повсюду. Смерть окажется легкой. Безболезненной. Даже блаженной.
Вот только после встречи с Мадлен мысли мои на этот счет переменились. Я по-прежнему считал, что следует остаться, но более не из отчаяния или безысходности, а в силу собственного желания. Почти всю следующую неделю мы провели либо у меня в квартире, либо гуляя по парижским улицам, прямо как парочка туристов, питаясь дешевым вином из Лангедока, сигаретами «Саломе» и хлебом по карточкам и пребывая в состоянии полнейшего довольства судьбой. Мирок, что мы столь спонтанно создали вокруг себя, казался реальнее внешнего мира, который и правда разваливался на куски. Величайшим нашим удовольствием в те дни стало рассказывать друг другу истории. Мадлен сумела сломить мою природную сдержанность, засыпав меня вопросами о детстве, путешествиях, знакомых, прочитанных книгах, а главное — о моих снах. Она мне рассказывала истории иного толка: продолжала, любовно выписывая детали, повествовать про альбатроса, причем рассказ этот растянулся на много поколений и континентов. Рассказы ее никогда не длились