Рубин эмира бухарского - Марк Казанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующее утро я решил, не теряя ни минуты, отправиться в город к Паше – к кому еще я мог ехать? Для того чтобы моя поездка в такой момент не возбуждала подозрений, я подъехал сначала к лагерю и объявил там, что рана моя нуждается в лечении.
В Фергане я рассказал Паше все, как было. И на этот раз он слушал, не проронив ни слова; когда же я спросил, что мне делать, он ответил:
– Пока ничего. Смотри и слушай.
– Но делать что?
– Да ты уже сделал, что нужно.
– А теперь дать им делать, что хотят? – вырвалось у меня.
– Ты не один, – тихо сказал Паша.
– Да, вот еще что, Паша, – начал я после некоторой паузы, когда мне удалось овладеть собой, – недалеко от нас есть басмаческий кишлак. Я забрел туда, приняли как будто любезно, но было что-то двойственное, и я не мог ручаться, что к концу угощения не прирежут. Спрашивал Рустама – помнишь, ты спас его сестренку Лейлу, – он сказал, что советская власть сильно обидела кишлак, грабили, убивали: статочное ли это дело?
Паша сначала вспыхнул, как всегда, когда кто-либо набрасывал тень на любимое, потом наморщил лоб:
– Подожди, я как будто краем уха что-то слышал. Посиди, я сейчас узнаю.
– Где ты узнаешь? – удивился я.
– Да тут кое-кто, наверно, помнит, – уклончиво ответил он.
Через десять минут он вернулся совсем невеселый.
– В самом деле было такое дело. В местную большевистскую организацию, как пришли наши, пробрался один беляк и действительно мучил и насильничал и грабил. Его разоблачили, но было уже, конечно, поздно. Кишлак он восстановил против себя крепко, и многие поклялись мстить.
– А кто этот беляк? – после некоторого молчания спросил я.
– Да некий есаул Погребняков из дутовской казачьей части, а здесь выдавал себя за комиссара, потом ушел в банду.
– Это куда же?
– Он скрывается от нас и одновременно от кишлачников. Те его разорвут на тысячу кусков, если поймают.
– Не в тугаях ли он? – вырвалось у меня.
Паша с интересом посмотрел на меня:
– Что ж, и это может быть.
До этого момента что-то в нашем свидании было принужденным и неудовлетворительным. Но вот внезапно Паша ожил.
– Тут еще одна вещь, – сказал он, – есть работенка для тебя. – Он вынул из ящика стола небольшую пачку бумаг. – Вот письма, прибывшие сюда из Москвы до востребования, они чем-то обратили на себя внимание, и их вскрыли. Они на английском языке. Посмотри, что там получается. Никто не должен видеть их у тебя. Завтра вечером к тебе заедет узбек-верховой, остановится напоить лошадь и скажет: «Потерял лепешки по дороге, нет ли по милости аллаха у вас?» Ты заранее заделай письма и твой перевод в лепешку и отдай ему.
Глава VI ЮЛИНЫ ЗНАКОМСТВА
1Приехав домой, я сразу же занялся письмами. Их было три, и самое раннее было датировано примерно месяцем тому назад, так что они приходили, по-видимому, с интервалами в неделю или десять дней.
Перебрав письма, я с некоторой горечью установил, что конвертов Паша мне не дал, очевидно чтоб я не знал адресата. Подавив червячка недовольства, что мне до конца так и не доверяют и тем самым лишают важнейшего ключа к письмам, я занялся их чтением. Я не мог ничего уловить.
«Дорогая сестра», – начиналось каждое, и дальше шли семейные новости про болезни, школы, маленькие домашние инциденты, и все заканчивалось многочисленными приветами и подписано «Люси».
Я взял стопку бумаги, сел и перевел все подряд. Я люблю переводить – это одно из самых благородных, простых и успокаивающих занятий в мире. Я поднялся от стола еще до обеда, работа была кончена. Около пяти действительно появился верховой, произнес условленную фразу, и я вынес ему заделанные в лепешку письма.
Хотя адресата от меня скрыли, письма доставили мне удовлетворение, как знак все же какого-то доверия, и, видимо, со стороны не одного Паши. Я вспомнил его слова: «Ты не один, Глеб». И мне уже слышалось дальше: «Ты не чужой, у тебя есть товарищи, с которыми ты спаян в одно кольцо на всю жизнь, одной целью и одной правдой».
Для тех, чье детство прошло вне семьи, коллектив обладает особой силой. Я вырос на руках у отца, но он был постоянно занят: учительство в Петрограде требует многого, да, кроме того, он часто читал лекции в Народном доме и в кружках. Матери я почти не помню, мне было семь лет, когда она умерла. Так мы с отцом и жили вдвоем, как холостяки. Уже в девять лет я привык, придя из школы, вымыть пол, прибрать комнаты, поставить суп на плиту и терпеливо ждать отца. В детстве я часто оставался один и этому приписываю все хорошее и все дурное в своем характере.
В доме было много книг: отец покупал, я приобретал, брали из всевозможных библиотек. Отец родился в конце 60-х годов и принадлежал к поколению народников-просветителей, но он никогда не прививал и не внушал мне никаких взглядов, вероятно, потому, что не сомневался, что, как и он, я сам со временем найду себе правильный путь. Очень рано он убедился, что техника и естествознание не для меня и что из меня не выйдет даже путного географа или экономиста; но писал сочинения я хорошо, и языки давались мне легко; и он решил, что самым подходящим для меня будет историко-филологический факультет, куда он сам мечтал попасть юношей.
В реальном училище, в младших классах которого преподавал отец, была превосходная преподавательница английского языка, мисс Кук, худенькая рыжая ирландка с чистыми и очаровательными голубыми глазами, в которых так часто прыгала смешинка. Однажды я ждал отца у подъезда; она подошла с ним; мне было всего десять лет, и тогда я еще совсем не рос; я начал гнать вверх двумя годами позже; она прониклась внезапной симпатией или жалостью ко мне – одинокому заморышу – и стала меня опекать. К нам она приходила редко, и то, когда отца не бывало дома – у нее были свои предрассудки, но меня заставляла приходить к себе по крайней мере через день. Она занималась со мной английским языком и неизменно поила после этого какао с хлебом и маслом. Иногда, поднимая глаза, я ловил на себе ее взгляд, исполненный какой-то нежной и грустной материнской ласки. Она была одинока.
Перед тем как я надевал фуражку, она приводила в порядок мои вихры и, по английскому обыкновению, не причесывала их, а приглаживала щеткой. Она же научила меня играть в теннис. И что навсегда сохранилось в моей памяти – это ее образ на теннисной площадке. У нее был упрямый маленький подбородок, но рука ее была слишком слаба, чтобы играть полновесной ракеткой, и она пользовалась детской, в десять унций. Она честно бегала за каждым мячом до упаду и боролась за каждый удар, и если проигрывала – смеялась, а если выигрывала – объясняла это случайностью.
В 1914 году в начале войны (мне было уже пятнадцать лет) мисс Кук уехала в Англию к матери (так как мать осталась одна, потому что все ее сыновья ушли на фронт) и, как потом отец слышал, умерла через полтора года от туберкулеза. Мисс Кук, или, как она заставляла меня называть ее, когда мы оставались одни, мисс Эдит, не только любила меня, но и положила такой фундамент знанию языка, какой вряд ли был у кого-либо из моих сверстников.
Мое знание английского языка странным образом и послужило первым звеном, спаявшим меня с Пашей. Я был уже на последнем курсе восточного факультета, когда в университет пришли несколько моих однолеток, направленных ЦК комсомола для изучения языков. Делалось это, надо сказать, в те годы без особенного плана и без личного отбора: нужно выделить ребят для изучения языков? Нужно! Ребята хорошие? Хорошие. Тогда в чем дело! А какая у ребят подготовка, склонности, способности, что из этого выйдет – вряд ли, пожалуй, кого интересовало. Паше и его товарищам оказалось сразу же трудно с языками. Было решено взять их на буксир. Я согласился помогать Паше. Быть может, я не пригоден ни к чему, но одной вещи у меня не отнять, – во всяком случае, я ее не отдам: я люблю и, может быть, даже немного умею преподавать. Вероятно, это от мисс Кук. Все то, что она дала мне, я полной мерой отдавал Паше. Правда, ему было труднее – он пришел к занятиям не с пустой головой, с какой к учебе пришел мальчишкой я и которую можно было легко набить чем угодно; он пришел от тяжелого детства, от усталости рабочей жизни, от фронта, революции. Но Паша оценил мою жертвенность, честность, изобретательность, и я знаю, хотя он этого никогда не говорил, полюбил меня; а я привязался и абсолютно безгранично доверял ему, как представителю того самого народа, перед которым интеллигенция, как учил меня отец, всегда была и будет в неоплатном долгу.
2Окончив перевод, я внутренне переключился, и мне захотелось вернуться к занятиям языком хинди. Тыквенные шарики были под рукой и скоро вновь оказались в ладони. Последующие два дня я опять ушел в свои тетради и книги.
Из большого лагеря никто не приходил. Воду и продукты доставляли аккуратно. Я работал и размышлял.