Отпуск - Валерий Есенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё дело, видимо, в том, что возбраняется поэту быть ничтожным даже тогда, когда его лира молчит, что поэт обязан себя оберечь и в самом сладостном сне, обязан себя сохранить, соблюсти, обязан не измельчать, не измазаться в суете, не то какой же после зажжется глагол.
И беспощадная воля встала в иглистых глазах, и, стиснув зубы, он повторил про себя:
«Не смельчать, не смельчать… соблюсти…»
И глубокая складка залегла в переносье между бровей:
«Однако же как?..»
Он сжал кулаки:
«Суетные заботы точат и мнут… и кто устоял против них?..»
Он вдруг приблизился к портрету Старушки.
Её большие глаза молча глядели с холста.
Он бормотал почти в забытьи:
– Попробуй-ка устоять… соблюсти…
Услышал себя и поспешно опустился на прежнее место, заложил ногу на ногу, обхватил подбородок рукой, и лицо без маски было печально.
И всё же непостижимая гениальность в этих стихах… Нечто глубочайшее, вечное… Признак непререкаемый, верный, что гениальный поэт…
Да!.. Да!
Нечего спорить, Майковы были талантливы все, но у каждого талантливость проявлялась по-своему.
Аполлон с юных лет напустил на себя олимпийство, с брезгливостью избранника свыше презирал суету, старательно сторонился её, даже служа в департаменте, как и он, Искусству служил, как служили Богу святые подвижники, укрываясь в пустынях, в скитах, а ни глубины ума, устремленного в вечное, ни огня вдохновения, способного опалить, слишком благополучно, слишком бесстрастно, холодно всё, точно насильно возвышенная душа ко всему равнодушна, нет силы могучей, нет крови живой в классических строгих стихах.
Валерин был горяч, энергичен и быстр, весь в нездешних высоких мечтах, только этому он и сумел показать, что корни человека все-таки в грешной земле, что тут и таится для всех испытание, и Валериан уже начинал понимать глубоко, мог в критике основать свою самобытную школу, однако ж созреть не успел, случилась беда.
А этот, младший, Владимир, Старик, не волнуемый никаким вдохновением, тоже Майков, то есть с верным глазом и с хорошим пером, как-то неприметно стерпелся с ролью чиновника, с положением мужа, с прозаическим бытом семьи, не лелеял, не холил свою одаренность, кое-что прочитал, пописывал иногда в «Библиотеку для чтения», любил музыку, а всё, что ни делал, выходило жидким, без цвета и запаха, и вот впереди ждет апатия, отупение, может быть, и запой.
Он вытянул плотно сжатые губы, точно хотел посвистать, вдруг обнаружив себя в столь умозрительных дебрях.
Так с ним приключалось всегда. Едва он кончал с утомительной иссушающей казенной работой, едва выбирался на свет божий из суматошной её суеты, и первые же часы сладчайшей свободы и отдыха возрождали его, и к нему возвращались то коварные, то светлые мысли, он мыслил, он жил.
Впрочем, суета уж слишком истомила его, и над суетой он раздумывал редко. Нынче как-то прорвалось. Это трудно было понять.
Обыкновенно в такие часы его что-то глубокое неудержимо манило к себе, что-то общее, самое трудное, самое важное из всего, чем жив на земле человек.
Взглянув, как безвольно поникла круглая голова Старика с короткими поредевшими волосами и дорогая сигара бесплодно истлевала в безучастной руке, с изогнутыми расслабленно пальцами, похожими на пальцы балованной истерички, оттолкнувшись от случайного наблюдения, он попытался докопаться до родников, которыми определяется наша судьба, которые питают прозу, стихи, которыми направляется жизнь.
Для Старика, для себя самого, для чего-то ещё, просто так, без видимой причины и цели ему необходимо было понять, отчего эти скрытые от наших глаз родники то стремительно вырываются из-под земли, то еле сочатся сквозь откуда-то нанесенную тину, то вдруг иссякают совсем.
В сущности говоря, всё его свободное время растрачивалось на подобные размышления, ими он только и жил, а многим представлялось со стороны, что он безмятежно подремывал в своем уголке.
Он взглянул ещё раз.
Истлевшая наполовину сигара готовилась выскользнуть из расслабленной руки Старика.
Он тотчас перескочил: что мог так ленивца увлечь?
Он возвратился к судьбе Старика, надо сказать, не из одного праздного любопытства и упражнения мысли волновавшей его.
Старик уже пристрастился к вину, и он уже думал, что Старик вероятней всего окончит сизым носом и трясением рук.
Неужели он не ошибся?
Глава десятая
Причуды анализа
Он выпустил подбородок, тоже устроился поудобней и прикрыл по привычке глаза, ощутив, как назревавший ячмень дернула острая боль.
В прежние годы он редко посещал безмолвного Старика, но одиночество его доконало, и он стал забредать к нему в праздники, в воскресенья, вечерами и днем, как свой человек, почти как родной, вроде дальнего дяди или кого-то ещё из родни.
Старик помнил его добрым, но строгим наставником, любимцем семьи, лучшим другом, учителем, авторитетом в глазах блестящего Валериана, а Старушка была благодарна ему за свое восхищение, с которым внимала каждому слову, когда он в тесном домашнем кругу импровизировал небольшой курс по некоторым темным проблемам эстетики. Ни у кого не находила она, так она уверяла его, подобной оригинальности, глубины, изящества мысли, хотя была знакома с Тургеневым, Григоровичем и Полонским. Его первую книгу зачитала она наизусть. Из неё то и дело повторяла она любимые изречения. Она Адуевым-дядей шутя дразнила его. Может быть, во всем мире лишь для неё он прежде всего был писатель, и она говаривала, восторженно улыбаясь:
– Великий.
Он смущался, не знал, куда спрятать глаза и вышучивал её молодую наивность, доказывал с искренним убеждением, что такого рода эпитеты вообще не имеют никакого значения, что он старый чиновник и цензор, как положено всякому человеку, исполняющий долг, и по этой причине совсем не писатель, то есть, конечно, писатель, раз уж кое-что написал, но для него это всего-навсего отдых, удовольствие, развлечение, другими словами, лишь дополнение к долгу, как и должно быть у всякого разумного и не шутя просвещенного человек, видел в ответ её иронические улыбки и вновь приходил к ней, чтобы слушать, возражать и не верить во весь этот замечательный бред.
Впервые он увидел её в переполненной церкви. Она стояла вся в белом, хрупкая девочка шестнадцати лет. Он подумал тогда, что ей бы следовало доигрывать в куклы, а не спешить под венец.
Вскоре он ушел кругом света и почти позабыл про неё. К его возвращению она родила двух детей, однако оставалась ребенком и в детей играла, как играла бы в куклы. Одни ресницы сурово чернели на взволнованном бледном лице, как и тогда, в день венчанья, в переполненной церкви, при блеске свечей.
Его поразило, как это, ставши женщиной, матерью, полной хозяйкой, она оставалась непосредственной и наивной, как девочка. Он стал подозревать в ней неведомые возможности сердца, невероятные силы души, которых не брала суета. В своих восхищением просветленных фантазиях он представлял её до гениальности умной, доброй до святости, отзывчивой, чуткой, правдивой, прямой и в то же время вполне земной женщиной, без распутной животности, однако и без глупого аскетизма, так что грезилось иногда, что он повстречал наконец свой несбыточный идеал.
Но уже был к тому времени проверенный скептик, он знал, что как бы ни были прекрасны фантазии, они никогда не сбываются в жизни, и предвидел заранее, что при холодном свете анализа она окажется совсем не такой, какой он придумал её в порыве сиротского вдохновения.
А хотелось все-таки верить в возможность совершенно прекрасного человека, хотелось мечтать, что на этот раз сбудется именно так, как он представил себе.
И стало невозможно с неё не встречаться: мыслящий ум был обязан раскрыть эту жгучую тайну. Он должен был, ему было необходимо добраться до самых сокровенных глубин обаятельного её существа, изучить её до последней душевной извилины, к тому же хотелось установить, исключительно для себя, насколько он ещё способен был ошибаться.
Он не был докучливым соглядатаем, который неумело и надоедливо суется в глаза. Сам множество раз испытав, ещё в гнусном заведении Тита, как мерзко ощущать на себе чужой пытающий взгляд, он искусно прятался от людей, которых выслеживал, удовлетворяя свое любопытство.
Она была чересчур впечатлительной, чуткой, он опасался, что она тотчас затаится в свою скорлупу, обнаружив особенное внимание с его стороны, приходилось быть особенно осторожным, особенно деликатным, и его сонливая маска нередко и тут выручала его.
По видимости он всегда оставался равнодушным и вялым. Полусонно глядели точно пустые глаза. Лицо застывало в невозмутимом покое. Он точно дремал или меланхолически размышлял о чем-то далеком, своем.
На самом деле он наблюдал, наблюдал упрямо, настойчиво, неотступно. Он выслеживал её, как другие в темном лесу выслеживают врага, он шпионил за ней, как шпионят за тайным преступником. Им не забывалось ни одно её слово. От него не ускользал ни один мимолетный, случайный, самый поверхностный взгляд. Ни один её жест не оставался без долгого размышления.