Опаленная юность - Зоя Смирнова-Медведева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старый капитан медслужбы знал, чем кончаются такие случаи. Правый глаз — ноль, левый — около пяти сотых. Это был самый оптимистичный прогноз, на который я могла рассчитывать. И медицина в данном случае не ошиблась. Неделя, вторая, третья... пятая... Процедуры, уколы, перевязки, вливания... В полутемном кабинете снимается наконец повязка. На пять минут. На десять. На двадцать. И вот распахивается госпитальный подъезд. Мне разрешена первая самостоятельная прогулка.
Сочи действительно оказался прекрасным. Были в нем и утопающие в зелени дворцы, и пальмы, и — главное чудо — море. Откуда-то издалека доносилось его ровное, спокойное дыхание, степенно перекликались гудки портовых буксиров, свежий, пахнущий простором ветер приятно холодил разгоряченное лицо. Пальмы с волосатыми, будто укутанными в медвежьи шкуры, стволами шеренгой выстроились вдоль асфальта до [89] самого поворота дороги. Но что это? Почему замыкающее дерево подпрыгивает, словно человек на ходу? Постой, постой! Так это же и есть человек. Он приближается... Худощавый старик в широкополой войлочной шляпе, легко опираясь на длинный крючковатый посох, прошагал мимо. Он наверняка заметил мое волнение. Но разве горец покажет другому, тем более женщине, что та ведет себя неприлично, так пристально рассматривая его! Никогда, наверное, не видела она живого чабана, вот и стоит как вкопанная, замерла, будто встретилась со злым духом...
А для меня в ту минуту добродушный абхазец и вправду был как бы вестником большого несчастья. Я, пулеметчица, без промаха накрывавшая вражеские цепи, поднимавшиеся в полукилометре, спутала человека с деревом... Значит, не случайно даль затянута для меня переливчатым перламутром, это не дымка, это страшный дефект зрения, значит, мне никогда уже не занять место в строю боевых друзей?!.
В палатах и коридорах госпиталя, в ограниченном четырьмя стенами пространстве слабость зрения не ощущалась так остро. Осторожно ступая, я двинулась вдоль тротуара, чтобы измерить расстояние между пальмами.
Люди, спешившие по другой стороне дороги, забавно пощелкивали по асфальту деревянными подметками появившихся ко второму году войны неизносимых босоножек. Я хорошо слышала их шаги, но сами пешеходы были для меня безликими. Я видела только очертания их плеч и голов. Подошла к углу дома. Почему-то обязательно стало нужно узнать название улицы, на которой стоит госпиталь. Ровная строчка белых букв на темно-синем фоне таблички колебалась, расплывалась, дрожала.
До крови прикусив губу, я повернула обратно... Нет, лучше не надо таких прогулок...
Выложенный железом желоб для стока дождевой воды ловкой подножкой вырвал из-под ног тротуар, бросил меня на раскаленный солнцем мягкий асфальт. Ушиблась я не очень сильно. Так, пустяки, ссадила колено, немного задела локоть. Но убийственным было предательство еще недавно такого надежного, незыблемого тротуара... [90]
И снова потянулись безысходно тоскливые госпитальные дни. Пустела палата, один за другим покидали Сочи новые знакомые, и только Маша, самая близкая, самая дорогая, по-прежнему оставалась рядом.
Ни я, ни она и не догадывались о нарушении строгих инструкций по отчислению выздоравливающих, которые совершал персонал. Начальник госпиталя разрешил капитану-окулисту не выписывать Иванову раньше меня. Опытные врачи знали силу психотерапии, понимали, что присутствие близкого человека может иной раз помочь лучше самых сильных лекарств.
Каждый день после ужина, когда спадал зной, мы с Машей отправлялись гулять по аллеям и скверам, окружавшим госпиталь.
Однажды, направляясь по узенькой дорожке к главному корпусу, мы подошли к скамье, почти скрытой тяжелыми лакированными листьями благородного лавра. Навстречу, уступая место, поднялся невысокий коренастый мужчина. Шелковая «командирская» пижама, рука в тяжелой гипсовой повязке, зажатая в зубах толстая папироса. В густой тени я не успела заметить все эти детали. Но Маша мгновенно узнала офицера. Это был начальник штаба нашей дивизии полковник Неустроев.
— Товарищ полковник! Разрешите... — И, неожиданно утратив диктуемую Уставом строгость обращения, совсем по-домашнему закончила: — И вы здесь, Парфентий Григорьевич...
— А я думал, в этой одежке меня никто не узнает, — невесело усмехнулся Неустроев. — Однако вы-то чьи, девушки? Уж извините, не припомню...
Рядовые не так уж часто бывают знакомы с начальством дивизионного ранга. Но полковника Неустроева, начальника штаба чапаевской, в дивизии знал каждый боец. Обстоятельный, степенный, какой-то удивительно простой и ласковый в обращении, он, казалось, никогда не спал и мог появиться в частях в самое неожиданное время. А уж если где-то в полку, в батальоне происходило нечто такое, о чем стоило рассказать бойцам других частей, можно было не сомневаться, что полковник Неустроев обязательно выкроит минуту, оторвется от других дел, приедет, придет, надо — и приползет. [91]
Несколько месяцев назад вместе с начальником политотдела дивизии Финком Парфентий Григорьевич вручал мне грамоту Военного совета армии. А потом долго сидел у нас в доте, рассказывая о боевых делах тогда еще воевавшей Нины Ониловой.
Так встретились мы со своим наштадивом. И хотя в госпитальном наряде узнать нас было не просто, Неустроев все же припомнил бойцов из полка майора Антипина.
Госпитальные встречи бывших однополчан, независимо от их возраста, характера, привычек, почти всегда имеют нечто схожее. Сначала — несколько слов о ранениях, поспешных и даже как-будто небрежных, словно речь идет о чем-то не заслуживающем внимания. Потом — искусственное оживление, несвязные, сбивчивые вопросы, почти инстинктивная попытка направить разговор в безопасное, неогорчительное русло воспоминаний о разных смешных мелочах и забавных курьезах, которые случаются в жизни любой части и в мирное, и в самое трудное время и которые всегда становятся достоянием всего личного состава.
Но тот, кого лапа войны первым швырнула на госпитальную койку, раньше или позже обязательно задает самый трудный вопрос: «Ну а что же было потом?» В таком разговоре не бывает ни старших, ни младших по званию.
Ранение Неустроева было мучительное, требовавшее долгого лечения, но не очень опасное. И хотя полковника эвакуировали из Севастополя за несколько дней до конца героической обороны, уже здесь, на кавказском берегу, он продолжал работать, встречался с последними защитниками крепости. От них-то, под пулеметными очередями «мессершмиттов», ушедших в открытое море на автомобильных камерах, связках бензиновых бочек, полуразбитых яликах и шаландах, спасенных разве что чудом да отчаянной храбростью моряков подплава, и узнало командование Приморской армии, как сдержали свою клятву — «Стоять насмерть!» — защитники Херсонесского маяка.
Парфентий Григорьевич никогда не был многословен, о любом деле говорил с присущим штабникам лаконизмом, самую задушевную беседу привык поддерживать точными короткими репликами. Но тем, кто [92] сам лежал за пулеметом на политых кровью и потом камнях Херсонеса, кто забывался коротким сном в мертвом химическом свете ракет и вскидывался от надрывного воя сирен пикирующих «лаптежников», кто знал цену и последнему сухарю и последней обойме, не требовалось красочных деталей. Имена, фамилии, даты — этого хватало с избытком, чтобы во всем величии и скорби сложилась картина происходившего...
В переливчатом треске цикад, в шорохе листьев, в добродушно-великаньих вздохах моря спустилась на город южная ночь. Маша уже давно заснула. Потом прошуршал гравий под ногами самых отчаянных нарушителей госпитальной дисциплины, торопившихся хоть часок «приспнуть» до рассвета. Застучал мотор движка — начали качать воду в котлы пищеблока.
А я все сидела на балконе, опершись на теплый камень перил, прикрыв рукой полуслепые глаза. Госпиталь по-прежнему жил, но сегодня признаки этой жизни, ставшие уже и понятными и привычными, не воспринимались моим сознанием.
Значит, вот как все это было. Значит, дрались, когда уже не осталось ни одного патрона. Значит, в бинтах, в самодельных лубках шли в штыковую. С последней лимонкой бросались под гусеницы бронетранспортеров. Значит, все, все до последнего, совсем молодые и давно поседевшие, и Шестопалов, и комвзвода Морозов, и Кондрат Куценко, которого мы с Машей искали по всем сочинским госпиталям, остались там, у иссеченных осколками развалин Херсонесского маяка.
А ведь если бы не они, не каждый из них, ни Маша, ни Самусев, ни Кожевников, ни Сизов, ни сотни других бойцов не были бы эвакуированы. И я не сидела бы здесь, на балконе, уже окрепшая, почти здоровая, пусть не очень зрячая, но живая. Одни перевязывали нас, другие несли на шлюпку, третьи держали оборону, а еще кто-то положил расчет вражеской пушки, уже наведенной на наш катер, и отгонял пикировщиков, охотившихся за беззащитным корабликом.