Молчание в октябре - Йенс Грёндаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть может, ее просто рассмешило мое многословие. Астрид уже давно научила меня относиться иронически к самому себе. В ее представлении слова никак не могли помочь человеку приблизиться к действительности, а, наоборот, только мешали этому. Ее всегда восхищала моя способность произносить риторические тирады, но не из-за того, что именно я говорил. Так обычно восхищаются человеком, который умеет кататься на водных лыжах или ловко переворачивает на сковородке блины, подкидывая их кверху. Слова для нее были чем-то вроде довеска к сути. Слушая кого бы то ни было, она всегда учитывала, что представляет собой этот человек, и даже я в данном случае не был исключением. Например, когда мы куда-то собирались идти и она в пятый раз меняла в спальне перед зеркалом свой наряд, то бесполезно было убеждать ее в том, что она выглядит прекрасно. «Это тебе так кажется», — возражала она с косой усмешкой, по-прежнему скептически оглядывая себя в зеркале. Мы оба, она и я, оставались скептиками, понимая, что существуют расхождения между действительностью, какова она на самом деле, и описанием ее, в котором отражается описывающий ее человек. Но мой скепсис всегда заставлял меня бесконечно играть словами, в то время как Астрид делала для себя совершенно другой вывод. Она предпочитала помалкивать, не давала воли словам, как будто считала, что только в тишине правда может выйти наружу. Когда я говорил, что люблю ее и что она — единственная женщина, с которой я способен испытывать счастье много часов подряд, она в ответ лишь улыбалась и застенчивым жестом откидывала мои волосы со лба, точно мои слова были чем-то вроде чересчур большого букета цветов. Она стеснялась слов, особенно громких, и тем ценнее были для меня те минуты, когда она сама вдруг обнимала меня сзади, со спины, и шептала, что любит меня. Однажды я спросил ее, почему она меня любит, но она лишь улыбнулась и ответила: «Потому». Что значит «потому»? Она озадаченно посмотрела на меня, точно не понимая, о чем я спрашиваю. «Потому, что ты такой глупый», — ответила она и поцеловала меня в лоб. Для нее не существовало никаких «почему» или «потому», и в ее улыбке было даже нечто вроде разочарования, точно я признался, что не чувствую себя таким же уверенным, как она. Она была скупа на слова и не слишком верила в то, что ими можно все объяснить. Насколько холодной и непринужденной она могла казаться в обществе, когда мы с ней появлялись на людях, настолько же легко могла расслабляться, когда мы оставались наедине. Она предавалась мне полностью, без колебаний, с присущей ей безоглядностью. Она была великодушна в своей нежности, почти безудержна, потому что ее ласки не были строго отмеренными посланиями, на которые ждут ответа с нетерпением или опасением, они были как бы продолжением ее самой, отдававшей себя всю, целиком, с головы до пят. Иногда она в буквальном смысле ослепляла меня своей любовью, становясь невидимой, прикрывая мои веки поцелуями, касаясь их своими мягкими, теплыми губами. Но в тот вечер в автомобиле по пути домой с очередного званого вечера в кругу друзей она смеялась, вероятно, не оттого, что меня, как всегда, куда-то занесло в моих высказываниях. Возможно, ей показалось, что я напрасно трачу так много слов. Хотя ей любопытно было наблюдать все эти петушиные бои социальных игр и любовные пляски, при которых люди обнажали свою сущность, демонстрируя похоть или зависть, сама она в глубине души была совершенно равнодушна к тому, как ее воспринимают окружающие. И хотя могла много часов проводить перед зеркалом, до тех пор пока в большей или меньшей степени не удовлетворялась своей внешностью, я думаю, что делала она это скорее ради самой себя. Это было для нее чем-то вроде игры. Примеряя по очереди свои платья и блузки, она, должно быть, вспоминала, как когда-то в детстве проводила долгие часы, одевая и раздевая кукол. Была какая-то тайна в ее уверенности сомнамбулы, когда она находилась среди людей. Я один замечал это, потому что знал, что она в эту минуту точно так же наслаждается внутренним покоем, как и тогда, когда у себя дома выходит из ванной после душа и бродит по квартире, нагая и влажная под своим разлетающимся кимоно.
Я открыл кран с холодной водой и подставил лицо под струю. Послышался осторожный стук в дверь. Я почувствовал, как кожу на лице стянуло, и при ярком свете бра, висевшего над зеркалом, стал разглядывать бисеринки воды, оросившие его, словно пот. Все было не так, все вышло глупее некуда, мне не следовало сюда приходить. Я допустил ошибку, надо было найти предлог, все равно какой, или даже, ничего не придумывая, просто сказать, что прийти не смогу. Мне следовало бы сейчас сидеть дома за своим письменным столом и думать о Сезанне или просто смотреть в окно, вглядываясь во тьму над озером и в освещенные окна в ряде домов на другом берегу, окна, за которыми протекает чужая, незнакомая мне жизнь. В этот момент мне не хотелось быть нигде, только дома, в своем кабинете, наедине с собой и с видом, открывающимся из окна. Быть может, Астрид все-таки надумала позвонить. И вообще, все может быть не так, как я думаю. Но что именно я думаю? Что всё уже позади? Что она сбежала от меня с другим? Что я больше никогда ее не увижу? Что произошло какое-то несчастье? Что она покончила с собой? Я был точно слепой, простирающий руки в пустоту, не находя ничего, за что можно было бы ухватиться. Но к чему предполагать худшее? Снова раздался стук в ванную, и я узнал за дверью озабоченный голос хозяйки, подруги моей юности, девушки, с которой я крутил любовь однажды летом, много лет назад, когда мы оба не знали, чем еще заняться. Если бы случай раскинул карты по-иному, то, быть может, именно я стал бы тем мужчиной, вместе с которым она бы теперь пользовалась этой ванной комнатой. Но разве в этом случае я не стал бы совершенно иным человеком? Человеком, которому с годами осточертела бы эта жизнь среди засушенных васильков, лиловых бантов и восточных тканей. И быть может, однажды этот человек прошел бы мимо незнакомой, чужой Инес или мимо Астрид, которая шла бы сама по себе мне навстречу, улыбаясь каким-то своим мыслям, а потом разминулась бы со мной и удалилась бы, идя по направлению к дому, погруженная в неясные, смутные мечтания.
Я разглядывал в зеркале свое лицо, покрытое бисеринками воды, точно испариной при лихорадке, а видел перед собой Астрид, стоявшую в дверях в утро ее отъезда. Видел ее странный, далекий и одновременно пристальный взгляд. Я вытер полотенцем лицо, открыл дверь ванной и улыбнулся как можно непринужденнее. Нет, ничего не случилось, всё в порядке, просто небольшие проблемы с желудком, не иначе как от кофе, я его выпил чересчур много, когда сидел за работой. Все уже сели за стол. Мы с хозяйкой стали спускаться вниз по лестнице, и она остановилась на пол пути и спросила, надолго ли уехала Астрид. На лице ее все еще сохранялось выражение озабоченности, точно она забыла его стереть, а я подумал о том, многое ли могло сказать ей мое собственное лицо и догадалась ли она, что у нас не все ладно, хотя я и ответил ей, что Астрид вернется домой через неделю.
Садясь за стол, я сделал вид, что не замечаю устремленных на меня, полных любопытства взглядов. Шел разговор о большой, недавно открывшейся выставке Мондриана, и я включился в него, заметив, что Мондриан вовсе не выстраивал своих композиций заранее, как можно было бы предположить, а, напротив, работал интуитивно, о чем свидетельствуют его незавершенные картины, где можно видеть, как вспомогательные линии, проведенные углем, стирались и наслаивались друг на друга, пока художник не находил их внутренней целесообразности. Иными словами, это был метод работы, который можно наблюдать у абстракционистов-экспрессионистов, которые, как известно, много раз рисовали одну и ту же картину до тех пор, пока она не была завершена, что лишь говорило о поверхностности подобного метода, но затем послужило признаком различия между конструктивизмом и экспрессионизмом. Я мог слышать, что все идет прекрасно, мой голос звучит спокойно и уверенно, но без назидательности, и даже инспектор музеев благожелательно поглядывал на меня сквозь очки в стальной оправе, как бы желая показать, что он всегда знал, что на меня можно положиться. А хозяйка дома, героиня моего давнего летнего романа, смотрела на меня взглядом, в котором читалась нежность, как будто я наконец выздоровел после длительной болезни. Распространяясь по поводу Мондриана и знаменуя этим свое возвращение в дружеский круг, я встречал то один, то другой устремленный на меня взгляд и спрашивал себя, каков я теперь в их глазах. Для одних я был известным искусствоведом, критиком, которого художники иногда даже побаивались, а для других — мужчиной, который способен был завоевать такую женщину, как Астрид. Но для некоторых я был высокомерным, далеким от житейской прозы эгоцентриком, интеллектуалом, который слишком много курит и наверняка не умеет даже лампочку ввернуть в патрон без посторонней помощи. Что касается инспектора музеев и хозяйки дома с ее засушенными букетиками васильков, то для них я был тем, кто превратился в подобного субъекта из некогда чувствительного, нескладного, по-стариковски умного паренька, который убил попусту полтора года своей юности, терзаясь несчастной любовью к экзотически смотревшейся швабре, хотя любой мог бы предвидеть, что мне нипочем не удастся ее удержать.