Дым отечества - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, конечно, – согласилась Елена, – но он ведь такой разный и сам на себя непохожий бывает: то такой, то вовсе другой. В сорок первом году, когда он меня вывозил в Кострому, я ведь плакала, цепляясь за полы… Просила не уезжать. А он ушел на фронт. И ведь добровольно, а не потому, что все равно мобилизовали бы. Он бы мог не пойти.
– Мог? – спросил Басаргин.
– Конечно, мог.
И Басаргин подумал, что в самом деле он задал ненужный вопрос. Григорий Фаддеич, всю жизнь умевший так великолепно устраиваться, конечно, мог и на этот раз «устроиться» и в свои тогда без малого пятьдесят лет не попасть на войну. Елена была права. В ее муже было такое резкое и неожиданное смешение злого с добрым, такое опасное соседство широты, даже удали, и цинизма, что с ним нелегко было бороться.
«Вот и Елену он скрутил, – подумал Басаргин, – скрутил по рукам и по ногам. А ведь она не слабая, в ней есть и душевная сила, и отцовское упрямство».
Вспомнив об отце, он попробовал представить себе, что отец жив и живет с Григорием Фаддеичем в одном доме. Нет, этого нельзя было себе представить. Трудно было придумать что-нибудь более несовместимое, чем соседство этих двух людей – Григория Фаддеича и отца, с его щепетильной честностью и доходившей до жестокости непримиримостью даже в мелочах.
– Нет, не выдал бы тебя за него отец, будь он жив! – вырвалось у Басаргина.
Он сказал и испугался, подумав, что обидел Елену. Но Елена не рассердилась, а задумалась и, задумчиво улыбнувшись, сказала:
– Да разве можно было меня выдать или не выдать тогда? Шестнадцать лет назад? Ты вспомни, какая я тогда была.
– А я уж, по совести говоря, и забыл, какая ты тогда была.
– А ты вспомни, – все с той же задумчивой улыбкой сказала Елена. – Помнишь, как вторую очередь Пуховской мануфактуры пускали? Хотя ты же мальчишкой был, что ты помнишь!
– Почему мальчишкой? Я уже кончал тогда техникум.
– Все равно мальчишка, – сказала Елена. – А я уже из ткачих в каменщики переквалифицировалась, в бригадиры. Клала тысячу кирпичей в смену. Двадцать девушек под началом было. И самой красивой слыла во всем Пухове, – неожиданно добавила она. – Так или не так?
– Так, – сказал Басаргин.
– А ты помнишь или не помнишь, как мы, комсомольский комитет, директора снимали?
Вспоминая, она оживилась, даже раскраснелась.
. – Нет, ты вспомни, Петя, ты только вспомни, какая я была! Разве меня можно было тогда выдать или не выдать замуж? Разве мог бы мне помешать даже отец, будь он жив? Это сейчас на меня люди смотрят, кто меня раньше не знал, и думают: «Курица ты, курица! Так, наверное, всю жизнь курицей и была: школу кончила, три года на луну повздыхала, да и закатилась замуж». А тебе-то уж грех…
Она задумалась и спросила, взглянув прямо в глаза брату:
– А что, может, и правда – я стала теперь такая, что и представить нельзя, что была другой?
– Скрутил он тебя, – не отвечая прямо на вопрос, сказал Басаргин.
– Скрутил, – согласилась Елена. – Это правда. Вот сорок второй год в Вологде весь прожила без него. И трудно было, и с детьми маялась… А в то же время как-то очнулась, что-то вспомнила, прикоснулась к своей прежней жизни: работала в госпитале, для ленинградцев приемный пункт на вокзале организовала. Бегала, суетилась, сна и отдыха не знала, дело делала, и сейчас, когда вспоминаю, понимаю – счастлива была. Грешно сказать – даже повеселела, хотя и горе кругом. А потом он приехал – все устроил, все сделал, все предусмотрел, – все сам. Стала опять жить, как говорится, хорошо… Но скучно мне иногда, Петенька. Так скучно, что порой кажется: вот, как последняя подлая баба, сбежала бы с каким-нибудь мальчишкой, который полюбил бы… И мыкалась бы с ним, пусть хоть впроголодь. Работала бы, ссорилась, беспокоилась. И не потому, что старею, что молоденького мужа захотелось, – совсем не то. Нет. Просто душой иногда так хочется снова молодой побыть, хоть годик. Молодая душа – с молодой душой. А Григорию Фаддеичу, ему, наоборот: тело молодое нужно, а душа – старая. Ему нравится, чтобы у меня душа старая была – спокойная, без тревог.
А знаешь, как я влюблена была в него тогда, шестнадцать лет назад! Меня подруги упрекали, думали – я хорошей жизни искала. А я ведь просто необыкновенно в него была влюблена. Казалось мне, он беззаветный, лихой. Самый лихой! А он не лихой, он – скучный. Людям нравится: веселый, шумный, а где-то там, внутри, – такой скучный. Как… знаешь, эти от фейерверка – ракеты. Когда не горит, расковырять – внутри просто порошок какой-то серый…
Елена не плакала. И Басаргин чувствовал, что ее горе старое и глубокое.
– Ну вот и нажаловалась, – горько сказала Елена. – Ничего, это раз в десять лет. Я ведь верная. Так вдруг – заговорила, потому что ты приехал. А то мать под боком каждый день – ей и то не жалуюсь. Муж. Трое детей от него. Это ведь как предательство – жаловаться. Жить с ним и жаловаться на него. Я и с тобой-то разговор начала оттого, что защитить его хотела, а потом сама на него напала. Глупо и ни к чему.
– Почему же? – спросил Басаргин.
– Потому что ни к чему, – сказала Елена. – Менять жизнь у меня нет сил. А так что ж попусту жаловаться?
– А дети совсем разные растут, – сказала она, помолчав. – Лида – как солнышко: добрая, ласковая. И не разберешь, какая будет. Егор, по-моему, в него. Они с отцом друг другу нравятся. А Ваня как наш Шурка, совершенно похож. И уехал с ним вместе в Смоленск наперекор отцу. Не побоялся. А я, знаешь, хоть и боюсь сказать это вслух, но в душе за него рада. Пусть будет подальше от дома. Ничего ему хорошего наш дом не даст… Только скучаю. И от этого сержусь иногда на Шурку, что увез его.
Разговаривая, она перемыла в полоскательнице чашки, перетерла их и поставила на буфет.
Басаргин смотрел на нее со смешанным чувством горечи и в то же время гордости за нее. Во всем, что она говорила, чувствовался ее добрый и светлый ум, несмотря ни на что не погасший и не покоренный до конца. Он смотрел на нее и вспоминал ее такой, какой она была шестнадцать лет назад: красивой, веселой, сияющей.
Какой странной там, откуда он вернулся, показалась бы мысль, что можно искалечить человеческую жизнь благоденствием, уютом, заботой, устранением всех житейских тревог и что, напротив, ее можно украсить неустроенностью, тревогами, трудной работой. А ведь это было именно так. И то, что жизнь Елены, показавшаяся бы там счастьем, здесь ей самой казалась несчастьем, – в этом было что-то бесконечно отличное от того, другого мира.
– Что ты молчишь? – спросила Елена.
– Думаю.
– О чем?
– О том, что тебе плохо.
– Почему плохо? Мне хорошо.
Она усмехнулась.
– Но только я никак не могу привыкнуть, что это хорошо – действительно хорошо.
– А хочешь привыкнуть?
– Нет, не хочу. И, ты знаешь, самое главное, что я ведь не верю себе сегодняшней. Я вот так, возьму закрою глаза и верю себе тогдашней – молодой, двадцатилетней. А тогда мне казалось хорошим совсем другое, совсем другое… Ты шел бы спать, а то мой вернется, опять сцепитесь, зуб за зуб. Если проспишь Катю встречать, я в четыре часа сама встану, тебе стукну.
Она взяла чайник и, явно не желая продолжать разговор, вышла из комнаты.
Басаргин защелкнул теперь легко закрывавшуюся крышку чемодана, хотел взять его, но потом раздумал и, пройдя через кухню, где у стола возилась не повернувшаяся на его шаги Елена, прошел в комнату матери.
Мать все еще не вернулась, а Шурка по-прежнему спал. Басаргин осторожно, чтобы не разбудить его, прилег рядом на краешек койки. Через стену послышалось громкое хлопанье двери и грузные шаги Григория Фаддеича.
Услышав сейчас эти тяжелые хозяйские шаги, Басаргин отчетливо вспомнил один старый разговор, который у него был с Григорием Фаддеичем еще в тридцать шестом году, когда его вместо аспирантуры послали на два года в Бурят-Монголию.
– Не умеешь быть хозяином своей жизни, – с раздражением, смешанным с сочувствием, говорил тогда Григорий Фаддеич. – Что хотят, то с тобой и делают, как с пешкой. Не хозяин.
Басаргину действительно тогда не хотелось ехать, но он подчинился долгу, поехал и два года провел в Бурят-Монголии. И всю дорогу туда, трясясь на верхней полке, думал, что, пожалуй, Григорий Фаддеич прав. А потом забыл об этом. А сейчас, когда вспомнил, уже твердо знал, что прав он, а не Григорий Фаддеич, и что именно он, Басаргин, был хозяином своей жизни. Был хозяином потому, что его жизнь в чем-то самом для него важном всегда шла так, как, по его взглядам, должна была идти. А главное – шла так, как ему хотелось, чтобы она шла, когда он думал о своих идеалах.
А Григорий Фаддеич, о котором, поверхностно судя, легче всего было сказать, что он-то и есть хозяин своей жизни, ибо он все делает так, как ему хочется и как ему удобно в данную минуту, – не был хозяином своей жизни, потому что жил, не имея идеала, который повелевал бы ему делать то или другое или примирял его с той или другой трудной необходимостью. В сущности, он был не больше чем раб своих ежедневных страстей, привычек и желаний.