ДНЕВНИКИ - Александр Шмеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Четверг, 17 января 1974
Вчера длинный разговор по телефону с Мариной Трубецкой. Почему-то речь зашла о Святой Земле, о паломничествах, об их месте в христианской вере и жизни. Утомительно быть каким-то "иконокластом"2 (на глубине мне это совершенно чуждо, ибо, в сущности, я ощущаю себя консерватором), но я совершенно убежден, что этот by-product3 христианства гораздо вреднее, чем полезнее, что он во многом определил скольжение Церкви от Христа к "благодати", к освятительному богословию, к почти магическому пониманию "освящения", к "де-декатологизации" христианства…
Телефоны с восьми до одиннадцати утра почти без перерыва. Уже разболелась голова, а сознание раздробленно какой-то трясучкой. И вот так почти каждый день. И каждый, кто звонит, чего-то от меня хочет, но никогда не то, что, может быть, я мог и должен бы был дать. Но что нужно сделать – не приложу ни ума, ни совести… "Дар жизни". Но в падшем мире как часто он оборачивается непосильным бременем жизни, саму эту жизнь разрушающим. Это когда в самую душу входит суета. "Скажи мне, Господи, путь, в оньже пойду"4 . Однако способен ли я расслышать ответ на эту молитву?
Суббота, 19 января 1974
"Исторический кризис Православия". Никогда, кажется, не ощущал я его так ясно – во всем его объеме и глубине, как в эти дни частых разговоров с живущим у нас М.М. Не из-за самих этих разговоров – ибо все то, что говорит и рассказывает Миша (как, например, вчера о молодом советском иеромонахе, постриженнике Никодима, перешедшим – будто с ведома Никодима -
1 хождение туда-сюда (фр.).
2 Iconoclast (англ.) – иконоборец.
3 побочный результат (англ.).
4 Пс.142:8.
в католичество, сидящим до сих пор где-то, на каком-то старушечьем приходе и постепенно духовно и психологически разлагающемся…), я уже знал, а потому что разговоры эти приводят к раздумью, к "синтезу" всего того, что я так или иначе думал все эти годы.
Исторически Православие всегда было не столько Церковью, сколько "православным миром", своеобразной православной "икумени". Такой православной "икумени" оно оставалось и тогда, когда распалось на множество национальных, этнических мирков. Сузился духовный горизонт, но не основное "самочувствие" Православия. Но самочувствие это всегда исключало категорию истории, перемены и потому способность "реагировать" на перемены, всегда составлявшую силу западного христианства. Говоря языком Eliade ("Fragments d'un Journal"1 которого сейчас читаю), оно, то есть Православие, предельно "архетипично", но не исторично". Всякая перемена ситуации, то есть сама история, вызывала и вызывает у православных рефлексию предельно негативную, состоящую, в сущности, в отрицании перемены, в сведении ее ко "злу", искушению, демоническому натиску. Но это совсем не верность вере или, скажем, догматам, неизменным во всех изменениях. Догматами, "содержанием" веры православный мир перестал жить и интересоваться давно. Это именно отрицание перемены как категории жизни. Новая ситуация неверна, плоха только потому, что она новая . И это априорное ее отрицание не позволяет даже понять ее, оценить в категориях веры и по-настоящему "встретить" ее. Уход и отрицание, но никогда не понимание . Исторически центральной и определяющей в Православии всегда была категория не православия по существу, то есть Истины, а именно "православного мира", неизменного потому, что он православный, православного потому, что он неизменный. Поскольку же мир этот неизбежно и даже радикально менялся, то первым симптомом кризиса нужно признать глубокую шизофрению , постепенно вошедшую в православную психику: жизнь в нереальном, несуществующем мире, утвердившемся как реальный и существующий. Православное сознание "не заметило" крушения Византии, Петровской реформы, революции, не заметило революции сознания, науки, быта, форм жизни… Короче говоря, оно не заметило истории … Но только это отрицание, это "незамечание" истории, конечно, не прошло, не могло пройти Православию даром. Вместо того, чтобы понять "перемены" и потому справиться с ними, Православие оказалось попросту раздавленным ими. На деле оно изнутри определено и окрашено и подавлено как раз теми "переменами", которые оно отрицает, определено неким "надрывом". Этот надрывный уход каждого – будь то к "Отцам", будь то к Типикону или же в католичество, в эллинизм, в "духовность", в русизм, в быт, в безбытность, но непременно уход, отрицание сильнее, чем утверждение, это цепляние за стиль, за форму, за букву, этот страх, пронизывающий православный "мир". Этот все ускоряющийся распад Церкви, лишенной "православного мира", эта невозможность для православных что-либо понять, даже друг друга, полное отсутствие православной мысли как понимания и оценки истории: все это брызги, плоды того же основного кризиса – внутреннего, глубинного, "а- и анти-историзма" Православия или, вернее, пра-
1 [Мирча] Элиаде ("Отрывки из дневника") (фр.).
вославного мира, неспособности его справиться изнутри с основной христианской антиномией – "в мире сем, но не от мира сего", неспособности понять, что самый что ни на есть "православный" мир все же именно "от мира сего" и что всякая его абсолютизация есть измена . И пока Православие измену это не осознает, оно будет продолжать разлагаться, как оно сейчас разлагается. Эту страшную цену разложения мы платим за то, что сотворили себе кумира, сотни кумиров. За то, что в основном христианский опыт – "проходит образ мира сего" – не включили или, вернее, из него выключили – свой собственный "православный мир". И когда он, в греховном грохоте, распался, все хотим "восстановить" его и возродить. Эта почтительная, страстная возня с "Византией" и византийскими текстами, занимающими богословие. Эта мышиная суета юрисдикций, побрякивающих во все стороны канонами. Это желание покорить Запад самым спорным и скверным в нашем прошлом. Эта гордыня, это мелкое самодовольство, это "шапками закидаем". Все это страшно, и, может быть, страшнее всего, что никто этого страшного не видит, не чувствует, не сознает. Если кто чему и ужасается, то только "падению мира" (а падение Православия?!), грехам других православных и т.д. И это в тот момент самой истории , когда суть Православия, его Истина действительно и, может быть, в первый раз – в диалектике этой истории – могут быть услышаны как спасение. Остается только верить, что "Бог поругаем не бывает"1 . В личном же плане все тот же мучительный вопрос – что делать?
Понедельник, 21 января 1974
Читая о писателях, об академической среде, пришел к приятному для себя выводу, что я никогда не страдал "карьеризмом": не рассылал "оттисков" и книг с надписями и даже, в сущности, бежал знакомства с "сильными мира сего" – то есть теми, кто способен "помочь" именно в карьере. Правда, я никогда никому ничего не навязывал – ни книг, ни статей, ни выступлений. Пишу об этом не из "гордости", а потому что как раз не приписываю это духовным качествам – смирению, скромности. Приписываю, скорее, своеобразной боязни "связаться", лени, тайной, но постоянной жажде свободы.
Другая мысль, пришедшая мне в голову вчера, в поезде (ехал на очередной доклад в Wilmington), при чтении интересных "Fragments d'un Journal" Mircea Eliade: это полное отсутствие интереса к всевозможным "восточным" религиям, ко всему тому, что так интересует Элиаде и круг, в котором он вращается. Мой ум и сердце к этому абсолютно непромокаемы. Может быть, все это нужно – эта встреча Запада с Востоком (о чем мечтает Элиаде), и многое из того, что он пишет, мне кажется заслуживающим внимания, но я лично не нахожу ни малейшего вкуса ни к Тибету, ни к Индии и ни к одному из этих "центров притяжения". Мне все это представляется каким-то жутким и душным миром, несмотря на все "космизмы" и "освобождения".
Wilmington, куда я уже езжу четвертый год. До доклада ужин в старомодном отеле. Мне иногда кажется, что моя тайная радость от этих поездок -
1 Гал.6:7.
это эти два часа в этой огромной, старомодной, барской зале. Огромные окна. Старые американские пары за столами: торжественное завершение пустого воскресного дня. Свечи. Старая прислуга. И зимние морозные сумерки за окном.
На лекции больше трехсот человек. Но это, конечно, не я, а Солженицын.
Ночевка в Statler-Hilton, напротив вокзала. Странное чувство: полной потерянности, полного одиночества в мире.
Визит к доктору: безнадежно здоров…
Среда, 23 января 1974
Состояние уныния. Не личного – "лично" я могу смело и безоговорочно считать себя очень счастливым человеком: семья, дети и т.п. А по отношению к Церкви, ее состоянию, моей деятельности. Я становлюсь, мне кажется, "аллергичен" к той церковности и той религиозности, которые наполняют Церковь и церковную жизнь и которые мне все больше и больше представляются глубочайшими извращениями христианства и Православия. Между тем только об этом, только в этом вся моя "деятельность", засасывающая бесконечными звонками, письмами, разговорами, собраниями. Все это вне подлинной реальности: Бога, человека, мира, жизни. Душа буквально плачет о другом. Уныние же оттого, что никакого выхода я не вижу. Уйти? Но куда? Я не могу уйти от Церкви, ибо это моя жизнь. Но, оставаясь в том положении, в котором нахожусь, я не могу служить ей так, как я понимаю это служение. Я верю, что Православие – истина и спасение, и содрогаюсь от того, что предлагают под видом Православия, от того, что любят, чем живут, в чем видят "православие" сами православные, даже лучшие, бескорыстные среди них. "Спаси себя, и спасутся кругом тебя тысячи"1 . Но ведь спастись же каждый должен по-своему, спасение каждого в исполнении того, к чему он призван. А если сами условия жизни как раз этого спасения и не позволяют? Если вся деятельность в постоянном отрицании того уровня, на котором одном это спасение возможно?