Будущее есть. Горизонты мечты - Анна Горелышева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои мысли смешиваются от неожиданного вопроса. Действительно: что?
Жениться пока не хочется. Вернее, женился бы, не раздумывая, но на такой, чтобы…
А на какой?…
Фиг его знает.
— А почему ты не женишься? — спрашиваю я своего приятеля-агитатора.
Парнишка потупляет взгляд.
— У тебя же есть девушка, которая тебе нравится. И ты ей тоже.
Приятель вдруг густо заливается краской.
— Ну, как можно жениться, — проговаривает он, — когда главное дело еще не доделано?
— Какое дело?
— Ну, буржуазия еще властвует в мире. Пролетариат еще гнется под ее гнетом.
Тьфу ты!
— Вот установится, — продолжает он, — власть труда во всем мире, тогда можно будет и жениться.
Н-да!
— И как скоро, — спрашиваю, — по-твоему, это произойдет?
— Скоро! У них уже начался кризис.
Хм! Кризис у них, конечно, развернулся серьезный. Он действительно в тридцатые годы чуть не повалил капитализм. Однако…
Впрочем, не буду посвящать его в дела грядущие. Мне нельзя нарушать пространственно-временной континуум, как сказал бы герой одного популярного фильма. И в то же время, если он всерьез намерен ждать мировой революции, то…
Не зря же я сказал ему однажды, что если бы он верил в бога, то был бы священником.
А пока он верит в мировую революцию.
Завтра он задержится после работы, чтобы написать большой транспарант. Не знаю, что будет там написано. Что-нибудь к чему-нибудь призывающее. «Даешь рекордные кубометры…!» И будет это повешено в цехе, на самом видном месте. Спустя десятилетия фотография этого транспаранта попадет в газету вместе с хроникой, и люди, увидевшие его, будут поражаться его аляповатости и наивности. Какой-нибудь народный артист России будет читать на него едкие пародии, а он…
…А он верит в то, что это необходимо, что рабочие, читая его транспарант, будут с большей отдачей работать, будут перевыполнять планы, будут крепить мощь страны Советов и тем самым приближать час освобождения мирового пролетариата. Он искренне верит в это.
Почему он в это верит?
Я оглядываюсь на его эпоху, и этот вопрос оборачивается в моей голове совсем другой стороной: а почему бы ему не верить в это?
Ведь что было в его прежней жизни? Что было в жизни его родителей, которые остались в деревне? Только их деревня и была. И труд от зари до зари.
Он уехал в город, устроился на завод. И ему открылся мир.
Ему открылся не просто мир. Он узнал, что является Человеком с большой буквы. Вернее, пришли люди, которые назвали его Человеком с большой буквы, которые сказали, что ему по силам менять этот мир. Точнее, не ему одному, а ему и его товарищам по цеху, его товарищам и всему большому коллективу их завода, коллективу их завода и всем трудящимся большой страны. И он пошел за этими людьми.
И уже своим умом он понял, что для того, чтобы трудящимся страны было под силу менять мир, надо, чтобы вся страна работала, как единый монолит. А для этого нужно нести людям знания, вооружать их информацией о происходящем в стране и мире. Тогда они будут делать все сознательно и осознанно. И он стал пропагандистом…
Когда-нибудь девушка в красной косынке придет к нему и вместе с газетами принесет давно обещанный томик Маркса. И будет он ночами корпеть над ним, как корпел бы какой-нибудь монах над засаленной библией. И откроется ему предсказанный классиком путь из царства необходимости в царство свободы.
И будет он мечтать.
Будет он мечтать о том времени, когда трудовой народ всего мира сбросит с себя оковы, жизнь станет светлой и свободной, и он повезет свою комсомолку в деревню к родителям.
Зайдет с ней в хату. Первым делом скажет своей набожной матери: «Убирай, матушка, свои иконы подальше. Все! Теперь не надо у боженьки просить рая небесного, у нас на всей планете установился рай земной!»
А батя, седой такой, старый, важно спросит его: «Ну, как сынок, мировая обстановка? Как пролетарии? Одолели контру?»
«Одолели, батя! Теперь уже окончательно и бесповоротно. Не вернется больше к вам в деревню помещик, и нас капиталисты гнобить не будут».
«А что за красавица из-за твоей спины выглядывает?..»
И тут мысли моего агитатора спутаются. Он ведь повезет свою невесту к родителям, чтобы просить у них благословения, а можно ли будет в новой жизни это делать? Жизнь ведь будет иная, свободная. Не будут же они вставать на колени перед образами. Вроде как и согласие родителей на брак станет пережитком. Но как сами родители примут это? Чтобы сын их женился где-то в городе, не спросившись у них?
Крепко озадачится мой приятель. Придется для новой жизни новые обычаи придумывать. Такие, чтобы и батю с матушкой уважить, и тянущие назад оковы сбросить.
Ох-ох! Знать бы ему, что жизнь вообще пойдет без обычаев, и батя с матушкой пойдут побоку! Да и гламурную красавицу-невесту ни силами, ни посулами не затащишь в тьмутаракань. А вместо мировой революции сплошные головняки.
— Хочешь, расскажу, — говорю я ему с досадой, — какая на самом деле будет жизнь?
— Какая? — он смотрит на меня загоревшимися глазами.
Я осекаюсь. Как сказать этим чистым небесно-голубым глазам, какое жуткое разочарование ждет их? Хандра-хандра! Все в жизни идет наперекосяк. Не так, как у тебя — все ясно и понятно.
Я смотрю в глаза пропагандиста и агитатора далеких двадцатых годов двадцатого века и молчу.
Он терпеливо ждет. Нет, от моего затянувшегося молчания к нему не приходят нехорошие подозрения. Его глаза продолжают гореть чистым огоньком надежды. Он уверен, глубоко убежден в неминуемости светлого будущего и, видимо, по-своему трактует мое молчание: разве легко в нескольких словах описать рай земной?
— Прекрасная… — наконец с большим трудом выдавливаю я, — прекрасная будет жизнь!
Я нажимаю на слово «будет»…
И, если брать по большому счету, то теперь уже и я, быть может, оказываюсь прав. Ведь если подходить к жизни с его огромными мерками, то наше настоящее — это еще не будущее, совсем даже не будущее.
А он свою коротенькую жизнь действительно измерял огромнейшими мерками. Когда он покидал ее, мечась в тяжелейшем бреду на больничной койке, не светлая пора грезилась ему. Ему виделись подступающие со всех сторон враги. И он остервенело бился. Но бился не за свою жизнь, не с мучительной смертью, а с навалившейся на него контрой. Так и ушел… положив свою маленькую, короткую-прекороткую жизнь на заклание вечности. Как когда-то Иисус Христос…
Откуда мне известно, как он умирал?
Не знаю. Просто известно, и все.
Однако постой! Если ты был, пусть даже не в настоящем, а приснившемся мне мире, у тебя должно быть имя.
Как тебя назвать?
Новым Иисусом я бы тебя и назвал. Но ведь ты будешь категорически против.
Новосибирск, 2009
Иван Соболев. Меж сном и явью.
…Он подошел к тяжелой стеклянной двери и с усилием толкнул ее, преодолевая тягучее сопротивление доводчика. Дверь нехотя поддалась, пропуская его к механическим турникетам, за которыми начинался спуск на станцию.
Время пиковой загрузки еще не началось, потому пассажиров было не так много, и толпиться они начинали не перед турникетами, а чуть дальше, у эскалаторов. Переваливаясь с ноги на ногу, подобно стае пингвинов, они медленно продвигались к движущейся ленте, достигнув которой, привычно прижимались к правой стороне и замирали в равнодушной позе изваяния.
Поток двигался, словно шествие зомби, подчиняясь заученному с детства рефрену — «стойте справа, проходите слева». Но даже когда проходить никто не хотел, левая сторона почти всегда оставалась свободна. Иногда, после долгого стояния в такой «пробке», его посещала крамольная мысль: ведь если занимать обе стороны, то вход на станцию разгружался бы в два раза быстрее. Но такой шаг для толпы был слишком нестандартным, да и проявлять инициативу никто не желал.
В перегруженном метро подчас было сложно даже понять, что происходит — то ли человек движется во всеобщем потоке, направление которого временно совпадает с его собственным движением, то ли, наоборот, живой поток затягивает человека и влечет туда, куда ему, потоку, нужно.
Частицы этого потока стремились не привлекать лишнего внимания, быть как можно более незаметными на фоне себе подобных. И даже одежду носить предпочитали преимущественно темных тонов.
Каждая частица направлялась по своим делам, не замечая соседей ни слева, ни справа, ни, тем более, сзади, выхватывая опущенным под ноги взглядом лишь кусок мраморного пола, на который в следующую секунду надлежало поставить ногу. Смотреть друг на друга частицы, похоже, боялись — взгляд, направленный вниз, вид мраморной плиты, закрывавшей все поле зрения, позволял ощущать себя в некоем обособленном закрытом пространстве, которое создавало хотя бы иллюзию безопасности и защищенности. Не только и даже не столько от вероятной агрессии, сколько от возможных просьб и пожеланий извне. «Я тебя не вижу, я освобождаю себя от муки принятия решения — отвечать тебе или пройти мимо. Оставь меня, обратись к следующему, ведь нас тут так много, почему именно я?»