Том 5. Пьесы 1867-1870 - Александр Островский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Входит Курчаев.
Явление седьмоеГлумов и Курчаев.
Курчаев. Послушайте-ка! Был дядя здесь?
Глумов. Был.
Курчаев. Ничего он не говорил про меня?
Глумов. Ну вот! С какой стати! Он даже едва ли знает, где был. Он заезжал, по своему обыкновению, квартиру смотреть.
Курчаев. Это интрига, адская интрига!
Глумов. Я слушаю, продолжайте!
Курчаев. Представьте себе, дядя меня встретил на дороге и…
Глумов. И… что?
Курчаев. И не велел мне показываться ему на глаза. Представьте!
Глумов. Представляю.
Курчаев. Приезжаю к Турусиной — не принимают; высылают какую-то шлюху-приживалку сказать, что принять не могут. Слышите?
Глумов. Слышу.
Курчаев. Объясните мне, что это значит?
Глумов. По какому праву вы требуете от меня объяснения?
Курчаев. Хоть по такому, что вы человек умный и больше меня понимаете.
Глумов. Извольте! Оглянитесь на себя: какую вы жизнь ведете.
Курчаев. Какую? Все ведут такую — ничего, а я виноват. Нельзя же за это лишать человека состояния, отнимать невесту, отказывать в уважении.
Глумов. А знакомство ваше! Например, Голутвин.
Курчаев. Ну что ж Голутвин?
Глумов. Язва! такие люди на все способны. Вот вам и объяснение! И зачем вы его давеча привели ко мне? Я на знакомства очень осторожен — я берегу себя. И поэтому я вас прошу не посещать меня.
Курчаев. Что вы, с ума сошли!
Глумов. Дядюшка вас удалил от себя, а я желаю этому во всех отношениях достойному человеку подражать во всем.
Курчаев. А! Теперь я, кажется, начинаю понимать.
Глумов. Ну, и слава богу!
Курчаев. Послушайте-ка вы, миленький, уж это не вы ли? Если мои подозрения оправдаются, так берегитесь! Такие вещи даром не проходят. Вы у меня того… вы берегитесь!
Глумов. Буду беречься, когда будет нужно; а теперь пока серьезной опасности не вижу. Прощайте!
Курчаев. Прощайте! (Уходит.)
Глумов. Дядя его прогнал. Первый шаг сделан.
Действие второе
ЛИЦА:
Мамаев.
Клеопатра Львовна Мамаева, его жена.
Крутицкий, старик, очень важный господин.
Иван Иванович Городулин, молодой, важный господин.
Глумов.
Глумова.
Человек Мамаева.
Зала; одна дверь входная, две по сторонам.
Явление первоеМамаев и Крутицкий выходят из боковой двери.
Мамаев. Да, мы куда-то идем, куда-то ведут нас; но ни мы не знаем — куда, ни те, которые ведут нас. И чем все это кончится?
Крутицкий. Я, знаете ли, смотрю на все это как на легкомысленную пробу и особенно дурного ничего не вижу. Наш век, век, по преимуществу, легкомысленный. Все молодо, неопытно, дай то попробую, другое попробую, то переделаю, другое переменю. Переменять легко. Вот возьму да поставлю всю мебель вверх ногами, вот и перемена. Но где же, я вас спрашиваю, вековая мудрость, вековая опытность, которая поставила мебель именно на ноги? Вот стоит стол на четырех ножках, и хорошо стоит, крепко?
Мамаев. Крепко.
Крутицкий. Солидно?
Мамаев. Солидно.
Крутицкий. Дай попробую поставить его вверх ногами. Ну, и поставили.
Мамаев (махнув рукой). Поставили.
Крутицкий. Вот и увидят.
Мамаев. Увидят ли, увидят ли?
Крутицкий. Что вы мне говорите! Странное дело! Ну, а не увидят, так укажут, есть же люди.
Мамаев. Есть, есть! Как не быть! Я вам скажу, и очень есть, да не слушают, не слушают. Вот в чем вся беда: умных людей, нас не слушают.
Крутицкий. Мы сами виноваты: не умеем говорить, не умеем заявлять своих мнений. Кто пишет? Кто кричит? Мальчишки. А мы молчим да жалуемся, что нас не слушают. Писать надо, писать — больше писать.
Мамаев. Легко сказать: писать! На это нужен навык, нужна какая-то сноровка. Конечно, это вздор, но все-таки нужно. Вот я1 Говорить я хоть до завтра, а примись писать — и бог знает что выходит. А ведь не дурак, кажется. Да вот и вы. Ну, как вам писать!
Крутицкий. Нет, про меня вы не говорите! Я пишу, я пишу, я много пишу.
Мамаев. Да! Вы пишете? Не знал. Но ведь не от всякого же можно этого требовать.
Крутицкий. Прошло время, любезнейший Нил Федосеич, прошло время. Коли хочешь приносить пользу, умей владеть пером.
Мамаев. Не всякому дано.
Крутицкий. Да, вот кстати. Нет ли у вас на примете молодого человека, поскромнее и образованного, конечно, чтобы мог свободно излагать на бумаге разные там мысли, прожекты, ну и прочее.
Мамаев. Есть, есть именно такой.
Крутицкий. Он не болтун, не из нынешних зубоскалов?
Мамаев. Ни-ни-ни! Только прикажите, будет нем, как рыба.
Крутицкий. Вот видите ли, у меня написан очень серьезный прожект, или записка, как хотите назовите; но ведь вы сами знаете, я человек старого образования…
Мамаев. Крепче было, крепче было.
Крутицкий. Я с вами согласен. Излагаю я стилем старым, как бы вам сказать? Ну, близким к стилю великого Ломоносова.
Мамаев. Старый стиль сильнее был. Куда! Далеко нынче.
Крутицкий. Я согласен; но все-таки, как хотите, в настоящее время писать стилем Ломоносова или Сумарокова, ведь, пожалуй, засмеют. Так вот, может ли он дать моему труду, как это говорится? Да, литературную отделку.
Мамаев. Может, может, может.
Крутицкий. Ну, я заплачу ему там, что следует.
Мамаев. Обидите, за счастье почтет.
Крутицкий. Ну вот! С какой же стати я буду одолжаться! А кто он?
Мамаев. Племянник, племянничек, да-с.
Крутицкий. Так скажите ему, чтобы зашел как-нибудь пораньше, часу в восьмом.
Мамаев. Хорошо, хорошо. Будьте покойны.
Крутицкий. Да скажите, чтобы ни-ни! Я не хочу, чтобы до поры до времени был разговор; это ослабляет впечатление
Мамаев. Господи! Да понимаю. Внушу, внушу.
Крутицкий. Прощайте!
Мамаев. Я сам с ним завтра же заеду к вам.
Крутицкий. Милости просим. (Уходит, Мамаев его провожает.)
Выходят Клеопатра Львовна и Глумова.
Явление второеМамаева и Глумова.
Мамаева. Молод, хорош собой, образован, мил! Ах!
Глумова. И при всем при этом он мог погибнуть в безвестности, Клеопатра Львовна.
Мамаева. А кто ж ему велел быть в безвестности! Уж довольно и того, что он молод и хорош собою.
Глумова. Коли нет родства хорошего или знакомства, где людей-то увидишь? где протекцию найдешь?
Мамаева. Ему не надо было убегать общества, мы бы его заметили, непременно заметили.
Глумова. Чтобы заметным-то быть, нужно ум большой; а людям обыкновенным трудно, ох как трудно!
Мамаева. Вы к сыну несправедливы, у него ума очень довольно. Да и нет особенной надобности в большом уме, довольно и того, что он хорош собою. К чему тут ум? Ему не профессором быть. Поверьте, что красивому молодому человеку, просто из сострадания, всегда и в люди выйти помогут, и дадут средства жить хорошо. Если вы видите, что умный человек бедно одет, живет в дурной квартире, едет на плохом извозчике — это вас не поражает, не колет вам глаз, так и нужно, это идет к умному человеку, тут нет видимого противоречия. Но если вы видите молодого красавца, бедно одетого, — это больно, этого не должно быть и не будет, никогда не будет!
Глумова. Какое у вас сердце-то ангельское!
Мамаева. Да нельзя!.. Мы этого не допустим, мы, женщины. Мы поднимем на ноги мужей, знакомых, все власти; мы его устроим. Надобно, чтобы ничто не мешало нам любоваться на него. Бедность! Фи! Мы ничего не пожалеем, чтобы… Нельзя! Нельзя! Красивые молодые люди так редки…
Глумова. Кабы все так думали…
Мамаева. Все, все. Мы вообще должны сочувствовать бедным людям., это наш долг, обязанность, тут и разговаривать нечего. Но едва ли вынесет чье-нибудь сердце видеть в бедности красивого мужчину, молодого. Рукава потерты или коротки, воротнички нечисты. Ах, ах! ужасно, ужасно! Кроме того, бедность убивает развязность, как-то принижает, отнимает этот победный вид, эту смелость, которые так простительны, так к лицу красивому молодому человеку.
Глумова. Все правда, все правда, Клеопатра Львовна!