Путь в один конец - Дидье Ковелер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В субботу утром, без десяти восемь, подошла Валери и постучала в мою дверцу. Просыпаюсь, открываю. Она вытаскивает меня из «лендровера» и тянет к обрыву. Взгляду открывается пустыня в цвету. Палево-фиолетовые, желтые, голубые пятна, мерцая, проступают на растрескавшейся земле. Не сдержав восхищения, я сжимаю ее в объятиях, но в ответ слышу, что она, собственно, здесь ни при чем: это всего лишь явление природы. Редкое, но вполне естественное. Как любовь. В Атласе семена растений могут годы дожидаться благоприятного дождя, который позволит им прорасти, и тогда они взрывообразно распускаются и расцветают — все разом, под первыми лучами солнца.
Я кладу голову ей на плечо. Она рукой легонько притягивает меня к себе. Мгновение полноты существования, абсолюта, уверенности — фразы закруглю потом. Слова отказываются повиноваться. Лирики я опасаюсь не меньше банальности. Хотелось бы посылать ей письма и ждать ответа, но я в своей жизни потерял столько возможностей! И вот я хватаю ее за руку и бегом тяну к маленькому озерцу, около которого мы остановились на ночлег, чтобы вместе с ней броситься в воду, распугивая розовых фламинго, прижать ее к груди и рухнуть в сияющую рябь. Она кричит: «Нет, не здесь, осторожно!» И произносит какое-то имя, но оно ничего мне не говорит, что-то вроде Билли: может быть, это человек, которого она любила, или который здесь утонул, но какая разница?[10] Ничего, кроме ее тела, не существует во всплесках взбаламученной нами блестящей грязи. Мир принадлежит только нам — полное безлюдье, если не считать Азиза, который где-то готовит для нас кофе. Я опрокидываю ее в жидкую тину, сбрасываю с себя одежду, словно какой-нибудь красавец, она вздыхает и прямо на этом ложе, проваливающемся под нами, отдается мне.
Надо описать то, что произошло потом; но я все еще под впечатлением шока. Да, знаю, я был неловок, груб, но меня так переполняло желание, мне это так было необходимо, что она с каким-то фатализмом впустила меня в себя. Когда я обнаружил, что получил удовольствие только сам, я тихо, с комом, подкатившимся к горлу, пробормотал: «Ашиб Алла», словно нищему, которому не смог подать. У нее хватило снисходительности улыбнуться. «Я люблю тебя». (Это я говорю). Отвечает: «Да нет». Вот увидишь, когда из этого выйдет книга.
Помогая тебе подняться, я спросил в сомнении (однако, если уже выглядишь смешным, можно себе позволить и наивность), первый ли я у тебя. Ты отозвалась: «В воде — да!»
Мы отошли от озера, и фламинго за нашей спиной зашевелились, возвращаясь на прежнее место. Не оглянувшись, ты кинулась в свою палатку. Я пошел искать Азиза, который отошел к полупересохшей речке и развлекался, бросая гальку так, чтобы она прыгала по воде. Думаю, он нас видел. Он плакал. Встав около него так, чтобы солнце не жгло ему голову, я принес ему мои извинения. Он отвечал, что плачет не из-за нас, а из-за воды. Из-за любви в воде. Поскольку я напрасно старался понять, что он имеет в виду, он начал говорить о поляне подземного леса в жерле потухшего вулкана, где благодаря свету, проникавшему сверху, росли платаны и зонтичные пальмы. Маленькие лошади давно утраченной наверху породы паслись у горячего источника, в котором, напевая, купалась среди кувшинок Лила, его возлюбленная, дочь короля Иргиза, который никогда бы не выдал ее за простого жаворонка (sic!), вот почему он добровольно отправился в Марсель на поиски господина Жироди, и потому-то он теперь в отчаянии, так как возвращается с пустыми руками. Он добавил, что не говорил мне этого раньше, но теперь проход к долине закрыт для него потому, что его левая рука стала нечистой от взглядов других людей.
Пытаюсь набросать все по памяти, в общих чертах; это зрелище — молодой парень, насквозь пропитанный солнцем, оплакивающий свое фантастическое видение, — оставляет меня совершенно ледяным. Я вдруг начисто потерял интерес к его истории. Потому что начинается моя собственная. Он теперь может неделями водить нас вокруг своей горы — я влюблен и вполне располагаю временем.
Неужели всегда влюбленные так быстро становятся эгоистами? Я посмотрел на часы. Мне хотелось удержать в памяти, что в эту субботу утром, в девять сорок пять утра, я все простил Клементине.
А что я должен ей простить? То, что ей полюбилась «Лотарингия» — моя рукопись, которую я в один прекрасный день прочел ей в ресторанчике? То, что на обедах для студентов в доме ее матери меня просили на десерт почитать несколько страниц оттуда «для возбуждения аппетита»? Нас убила боязнь показаться смешными. По крайней мере, меня. Она-то, во всяком случае, не бедна. И с художником жить легче. Достаточно десяти секунд, чтобы все уразуметь: взглянешь на стенку, и готово — художник не так мешает удобно жить, как писатель. А потом, Лупиак действительно пишет красивые картины.
Перед завтраком романтическая прогулка в одиночестве, в мыслях о Ней, о Ней, совершенно новой, о Валери д'Армере де Вильнев. Сладость моя, моя сирена. Я бродил вдоль русла. Боли в желудке. Думаю, что психосоматического свойства.
Азиз достал нам мулов, чтобы попытаться пройти по южному склону горы: по его уверениям, он припоминает, что проход находится там. Я позволяю ему делать все что угодно. Желудочное расстройство.
Валери занимается обычными делами, чертит маршруты по карте, манипулирует циркулем и компасом, чтобы восполнить недостаток знаний нашего сероликого человека. Как кажется, ее отнюдь не стесняют мои маленькие проблемы. «Я кое-что понимаю в подобных болезнях», — заметила она. Со своей стороны она предупредила меня: нежности, клятвы, разглагольствования о нашем будущем — все, что я горю желанием ей предложить, она отвергает сразу. Что до новых занятий любовью, она бы предложила мне сначала принять лекарства, которые она отыскала в моей походной аптечке. Меня несколько беспокоит, что они все попорчены. Она щупает мне лоб, сжимает запястье и, сосчитав пульс, отвечает: дескать, неизвестно что больше испорчено — они или я. Надеюсь, это шутка.
Ее диагноз — амебная инфекция. Вода, в которой мы познали друг друга? Нет, та, которой я запивал жгучий перец.
Предпочитаю последнее.
Азиз на своем муле возвращается под вечер. Он заявляет, что проход должен находиться на южном склоне. Видя, что я весь дрожу в своем спальнике, он спрашивает Валери, что у меня еще. Она отвечает ему по-арабски. Он отворачивается и вздыхает. Мне не переводят.
Понедельник
Пасмурно, 39,4 °C.
Отказался спуститься вниз и обратиться к врачу в Табанте. У меня лихорадка, ну и черт с ней; она вот-вот прекратится, и мы пройдем перевал. Никогда больше я не поверну назад. Роман будет называться «Путь в один конец».
Желудок терзают приступы резкой боли, иногда у меня бывают странные помутнения сознания, отнюдь не неприятные. Они куда-то меня уносят. Я в уме своем к чему-то приближаюсь. Что-то важное, отступающее в туман под действием аспирина, но я еще вернусь и найду.
Слишком устал, чтобы записывать свои сны. Слова без всякого порядка, в надежде, что они напомнят об образах: Генрих IV — Ливан — рогалики — лилии — кекс.
Нога после укуса морского дракона снова начала пухнуть, и Азиз поддерживает меня, когда приходится встать и пройтись, чтобы сняться с лагеря. Продолжаем огибать горную цепь. Тропу он все еще не нашел.
Подождать ночи с Ней под пологом одной палатки. Вновь обрести Агнес, слова, которые я для нее извлекаю из своей тетрадки. Агнес замужем, дети, просьба быть крестным отцом. Отказ, почему? Все так плохо. Все эти потерянные, испорченные годы. Во имя чего? Стыд. Стыд за то, что я сотворил. Перрон Восточного вокзала. Нет. Пока не надо слов. Еще не время. Забыть.
Четверг?
Ветрено, солнечно. Жар спал. Остаюсь в палатке, пока они исследуют подходы.
Воскресная поездка в Бриер. Маленький домик с разными полустертыми декоративными обманками, которые папа подновлял во время отпуска вместе с бригадой заводских приятелей. Отпуск по очереди: стены общие, а внутренность по вкусу каждого; дом, где все менялось… Лето в Вогезах. Мой первый уик-энд с Агнес, первый раз она сказала «да». Наедине с ней. И папой. «Ты несовершеннолетний, Жан-Пьер, я поеду». Ночь он проспал в своей «симке», под нашими окнами. Ради мамы. Она возложила на него особую миссию, но он нам оставил ночь. Нашу ночь, во время которой мы ничего не сделали. Я тебя люблю, папа. Я никогда тебе не говорил, только писал и никогда не осмеливался заставить тебя это произнести. Та-ри-ри-и, та-ра-ра-а, та-ра-та-та! — в восемь часов утра, чтобы мы успели привести себя в приличный вид; а затем он принес нам рогалики. Клянусь, мне не было стыдно за тебя. В своей голубой рабочей робе, клетчатой кепке и с отяжелевшим лицом, испачканным известкой, ты уже два часа как возился, поправляя запор в двери погреба. «Как дела, голубки, вы, надеюсь, были благоразумны?» С этакой веселенькой беспечностью. Нет, в тот раз я за тебя не стыдился. Только за себя. И ненавидел Агнес, отказавшуюся отдать мне свое тело. Теперь она отвернулась от отца, поджав губки и уставясь в стену, обернув простыню вокруг груди, которая даже не была обнажена. Мой единственный уик-энд с девушкой. До Кле. Никогда больше у меня не было рогаликов по утрам с кусочками штукатурки. Тогда я на тебя так обиделся, папа. Обвинять тебя было так легко. А ты даже не знал, что существуешь в моей книжке. Что там — твоя жизнь. И для меня ты более нигде, кроме как на бумаге, не существуешь. Не желаю знать, как ты выпиваешь, стареешь, играешь на трубе и похрапываешь за столом. Жизнь, сожженная в доменной печи, к которой ты относился с таким почтением. Печь была твоей гордостью. Прости, папа. Прости за все, что было потом. Прости за вокзал. Мне плохо.