Зеленый лик - Густав Майринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хаубериссер разгладил листы и попытался расшифровать текст.
Письмена изрядно поблекли, а в некоторых местах были совершенно неразборчивы, целые листы, впитав сырость стен, склеились в толстые заплесневелые пласты, что почти не оставляло надежды уяснить содержание свитка.
Начало и конец вовсе отсутствовали, а вычерки многих фраз склоняли к предположению, что сей документ представляет собой, скорее всего, набросок, черновой вариант некого литературного создания, возможно, дневника.
Не было ни имени автора, ни каких-либо ориентирующих дат, позволявших определить возраст манускрипта.
Обманутый в своих надеждах Хаубериссер собирался уже отложить свиток и снова лечь, чтобы наверстать часы отдыха, отнятые бессонницей, но, перебирая листы в последний раз, он наткнулся на имя, которое повергло его в такую оторопь, что он поначалу не поверил своим глазам.
К сожалению, он осознал это с опозданием, уже перескочив через несколько листов, а нетерпение весьма затрудняло поиск нужного листа.
Тем не менее он мог бы поклясться, что это было имя Хадира Грюна, которое буквально зацепило его взгляд. Это настолько ясно запечатлелось в памяти, что, закрыв глаза, Фортунат видел и эти буквы, и даже кусок смазанного текста вокруг.
Горячие лучи солнца били сквозь незашторенные широкие окна, комната с желтыми штофными обоями на стенах полнилась золотистым светом, и однако, несмотря на все великолепие чудесного полуденного часа, Хаубериссера на мгновение охватил ужас. Это был еще неведомый ему кошмар наяву, который вторгается в жизнь без всяких внешних причин, выходя из самых темных закоулков души, как некий пещерный монстр, который вскоре уползает восвояси, ослепленный солнечным светом.
Хаубериссер смутно догадывался, что дело не в рукописи и не в неотвязном имени. Пароксизм глубокого недоверия к самому себе – вот что белым днем толкало его в бездну ночи.
Он быстро завершил свой туалет и позвонил.
– Скажите, госпожа Омс, – обратился он к подавшей завтрак экономке, которая вела его холостяцкое хозяйство, – не знаете ли вы случайно, кто здесь жил раньше?
Старушка призадумалась.
– Много лет назад здешним хозяином был, дай Бог памяти, один пожилой господин, очень богатый и, по-моему, большой чудак. Потом дом долго пустовал, а еще позднее его отдали сиротскому ведомству, менейр.
– А вы не знаете, как звали прежнего хозяина и жив ли он?
– Чего не знаю, того не знаю, менейр.
– Спасибо и на этом.
Хаубериссер вновь принялся изучать свиток. Первая часть рукописи, как он вскоре понял, представляла собой авторское жизнеописание и в коротких, порой бессвязных фразах рассказывала о судьбе человека, преследуемого злосчастием и пытавшегося всеми мыслимыми средствами обеспечить себе достойное существование. Но всякий раз его попытки в последний момент кончались провалом. И как ему удалось позднее в одно прекрасное утро проснуться богачом, понять было невозможно за отсутствием нескольких листов текста. А какие-то Хаубериссеру пришлось отложить, поскольку на пожелтевшей покоробленной бумаге уже не проступало ни единого знака. То, что составляло следующую часть, вероятно, было написано спустя годы: чернила стали поярче, а строки не столь ровными, будто написанными дрожащей старческой рукой. Некоторые фразы, в содержании которых Хаубериссер увидел нечто близкое своему собственному душевному состоянию, он отметил особо, чтобы лучше проследить связующую мысль повествования: «Кто полагает, что живет ради своих потомков, обманывает самого себя. Это ложное утверждение. Пройденный человечеством путь – не путь прогресса. Прогресс лишь мнится. Только единицы из сынов человеческих действительно шли вперед. Круговорот не есть продвижение. Мы должны разорвать круг, иначе ничего не добьемся. Те, кто думает, что жизнь начинается рождением и кончается смертью, не видят круга. Где уж им разорвать его!»
Хаубериссер продолжал листать и вдруг обомлел: в верхнем углу листа строка начиналась словами «Хадир Грюн!»
Так и есть. Это уже не игра воображения.
Затаив дыхание, он впился глазами в следующие строки. Но они ничего не проясняли. Имя было окончанием фразы, начинавшейся на предыдущей странице, а ее-то как раз и не хватало. У него в руках был лишь кончик нити, которая, однако, наводила на мысль, что автор рукописи связывал с этим именем некое четкое представление, а, возможно, и лично знал человека, которого звали Хадир Грюн.
Хаубериссер схватился за голову. Что за напасть такая? Похоже, чья-то невидимая рука затеяла с ним совсем не безобидную игру.
И как бы велико ни было искушение прочитать следующие строки, ему уже не хватало выдержки сделать это. Буквы плясали перед глазами.
С него хватит, больше он не даст морочить себя нелепыми случайностями.
Пора ставить точку!
Он позвал экономку и распорядился вызвать экипаж. «Надо просто заявиться в этот салон и потребовать господина Хадира Грюна, – решил он, но тут же понял, что это пустая затея. – Чем виноват старый еврей, если мне не дает покоя его имя, преследуя, точно кобольд?» Однако госпожа Омс уже отправилась выполнять его поручение.
Он затравленно расхаживал из угла в угол.
«Я веду себя как помешанный, – пытался он совладать с собой. – Какое мне, собственно, до всего этого дело? Жил бы себе спокойно… Как обыватель, – добавил ехидный голосок в глубине сознания и тем самым изменил ход мыслей Фортуната. – Разве судьба еще не доказала мне, – вслух упрекнул он себя, – что жизнь лишается всякого смысла, если жить так, как повелось? Если я даже отчебучу нечто несусветное, это, пожалуй, будет разумнее, чем переходить на трусцу обывательского быта с его единственной целью – дожить до бессмысленной смерти».
В нем вновь глухо заурчало отвращение к жизни, и он понял, что и ему ничего не остается, если уж он хочет оттянуть неотвратимый миг самоубийства от пресыщения, кроме как, хотя бы на время, пуститься в свободное плавание, покуда судьба, сделав очередной виток, не вынесет к твердому берегу какой-то спасительной истины или же не охладит железным ветхозаветным речением: нет ничего нового под солнцем и все возвратится в прах[45].
Фортунат отнес свиток в библиотеку, чтобы положить его в письменный стол.
Мнительность в отношении странных событий настолько обострилась, что он изъял из рукописи лист с преследовавшим его именем и сунул в бумажник.
Он сделал это не из суеверного опасения, что лист может исчезнуть, но лишь из желания иметь его всегда под рукой, чтобы не полагаться только на память. Таков уж инстинктивный защитный прием человека, который стремится не идти на поводу у капризов памяти и отвергать то, что дается непосредственным ощущением, если вдруг загадочные случайности внесут сумбур в привычную картину повседневного бытия.
– Экипаж уже внизу, – доложила экономка, – а вот и депеша вам подоспела.
«Настоятельно прошу сегодня к себе на чай. Общество знатное, среди прочих твой друг Цехоньски и, увы, Рюкстина. Разрази тебя гром, если бросишь меня одного в этом испытании.
Пфайль».
Хаубериссера передернуло от негодования, он был уверен, что у «польского графа» хватило наглости сослаться на него, чтобы завязать знакомство с бароном Пфайлем.
И он велел ехать на Йоденбреестраат.
– Да-да, любезный, прямо по Йоденбрют, – с улыбкой ответил он кучеру, когда тот спросил, ехать ли прямиком через Йордаан, имея в виду еврейское гетто, или же в обход, боковыми улицами.
Вскоре они углубились в ту часть города, которая своим бытовым ландшафтом разительно отличалась от типичной для европейских городов картины.
Казалось, жизнь тут выплеснулась из домов наружу. Прямо на улице стряпали, стирали и гладили. Над мостовой были натянуты веревки с развешенными для просушки грязными чулками, да еще так низко, что кучеру приходилось то и дело нагибать голову, чтобы не зацепить чью-нибудь одежку… Часовщики, сидевшие за крохотными столиками, не вынимая из глаз свои оптические насадки, таращились на проезжающие дрожки, словно охваченные внезапным испугом глубоководные рыбы… Младенцев кормили грудью или же держали над оградой канала, покуда они не облегчатся.
Какого-то немощного старика вместе с кроватью и ночным горшком вынесли на улицу и пристроили у входа в дом, чтобы он подышал «свежим воздухом». А рядом, на углу, тучный обрюзглый еврей, с головы до пят облепленный пестрыми куклами, как Гулливер лилипутами, не переводя дыхания, рекламировал свой товар таким неотразимо пронзительным голоском, словно ненароком проглотил серебряную флейту: «Поппипоппипоппи…» «Клеерко, клеерко, кл-е-еркооп», – гудел свою призывную песню старьевщик, этакий Исайя с белоснежными пейсами и в черной хламиде, избравший своим поприщем торговлю лохмотьями; время от времени он, как победно пронесенным сквозь бои знаменем, размахивал оторванной штаниной и даже подмигивал Хаубериссеру, приглашая посетить свою лавку, где можно без всяких стеснений разоблачиться. Из бокового переулка вырвались распевы многоголосого хора с самым невероятными модуляциями, в его полифонии отчетливо звучали темы свежей сельди, крепких огурчиков и ядреной, прямо с грядки, клубники, что безжалостно раздразнило аппетит замершего в благоговении кучера, а тут как назло пришлось постоять, пережидая, пока с дороги уберут горы невыносимо смердящего тряпья. Их нагромоздила целая рать еврейских старьевщиков, которые без устали приносили все новые вороха и, пренебрегая употреблением мешков, совали грязную рвань за пазуху, поближе к голым бокам.