Евтушенко: Love story - Илья Фаликов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что-то тут не сходится. В том своем возрасте Женя, дитя улицы, уже прекрасно понимал, что делали Жорж Дюруа и госпожа де Марель в меблированной комнате. Видимо, подросток захотел — может быть, из ревности — эпатировать красивого знаменитого гостя, да и маме показать, кто в доме хозяин.
Наверно, Евтушенко было лестно в скором будущем ознакомиться с параллелью, проведенной В. Друзиным в статье «О современной молодой поэзии» (Нева. 1961. № 5): «Еще удивительней и непонятней возникновение время от времени модных поэтических фигур, неожиданно концентрирующих на себе всеобщее внимание. В конце двадцатых годов таким поэтом, “любимцем публики”, оказался Иосиф Уткин. <…> Лет пятнадцать назад история повторилась. На этот раз “модным” стал Константин Симонов… <…> Была “мода” на поэзию Симонова. Была она, как всякая мода, шумна и распространен на, и — как всякая мода — прошла. Наступила пора строгой и точной оценки.
Но вот на наших глазах, на рубеже двух очередных десятилетий XX века, на горизонте советской поэзии внезапно заблистало новое модное имя: Евгений Евтушенко. И опять — знакомая картина: шумиха, эстрадные успехи, лихорадочно раскупаемые сборники стихов…»
Скорее всего, в авторитетном критике Друзине, писавшем стихи в общей с другом своим Уткиным иркутской молодости, шевельнулось незабытое чувство недоумения: почему он, а не я? Такое чувство остается навсегда, иногда спит, но пробуждается от очередного раздражителя: то Симонов, то вот Евтушенко — почему он?
А Евтушенко… да не о том ли, собственно говоря, ему мечталось?
Евтушенко потом включит Симонова в число великих русских поэтов чуть не за одно-единственное стихотворение — «Жди меня». О величии судить не будем, но не менее значительна симоновская вещь, написанная в начале войны:
А. СурковуТы помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,Как шли бесконечные, злые дожди,Как кринки несли нам усталые женщины,Прижав, как детей, от дождя их к груди,
Как слезы они вытирали украдкою,Как вслед нам шептали: — Господь вас спаси! —И снова себя называли солдатками,Как встарь повелось на великой Руси.
Слезами измеренный чаще, чем верстами,Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:Деревни, деревни, деревни с погостами,Как будто на них вся Россия сошлась,
Как будто за каждою русской околицей,Крестом своих рук ограждая живых,Всем миром сойдясь, наши прадеды молятсяЗа в бога не верящих внуков своих.
Ты знаешь, наверное, все-таки Родина —Не дом городской, где я празднично жил,А эти проселки, что дедами пройдены,С простыми крестами их русских могил.
Не знаю, как ты, а меня с деревенскоюДорожной тоской от села до села,Со вдовьей слезою и с песнею женскоюВпервые война на проселках свела.
Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,По мертвому плачущий девичий крик,Седая старуха в салопчике плисовом,Весь в белом, как на смерть одетый, старик.
Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?Но, горе поняв своим бабьим чутьем,Ты помнишь, старуха сказала: — Родимые,Покуда идите, мы вас подождем.
«Мы вас подождем!» — говорили нам пажити.«Мы вас подождем!» — говорили леса.Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,Что следом за мной их идут голоса.
По русским обычаям, только пожарищаНа русской земле раскидав позади,На наших глазах умирали товарищи,По-русски рубаху рванув на груди.
Нас пули с тобою пока еще милуют.Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,Я все-таки горд был за самую милую,За горькую землю, где я родился,
За то, что на ней умереть мне завещано,Что русская мать нас на свет родила,Что, в бой провожая нас, русская женщинаПо-русски три раза меня обняла.
Симонов повлиял на стихотворство фронтового и послевоенного поколений сильно. А тема русской женской жалостливости — это было уже настолько свое, евтушенковское.
Но идеалом был, однако, Маяковский.
Наверно, это было неизбежно в его случае. В нем нарастало желание ораторства, публичности, прямо сказать — славы. По жизни он движется реактивно, в 20 лет издается первой книжкой — «Разведчики грядущего» — и тут же пулей влетает в Союз писателей СССР. «Самый молодой из молодых», — как позже скажет Межиров.
Та книжка написана бесшабашно, беспрепятственно, ловко и легко. Основами стиха он вполне овладел. Труба Маяковского звала, и отзвуки ее открыто демонстрируются в тех ученических стишках. Тем не менее автор провел определенную работу, решительно отсек лишнее, в частности эротику, да ему бы и не позволили таких вольностей. В книжке есть, например, «Пьяный порог» — абсолютно другой, нежели «Пьяный порог», оставшийся в столе по причине изображаемого соития между Пьяным порогом и Ангарой. И вообще — он теперь геолог, мечтатель-публицист.
Между тем чуть не лучшей, подкупающе обаятельной вещью ранней поры — до первой книжки — представляется все-таки стихотворение о любви, верней — о ее жажде, с большой дозой самолюбования, как водится:
Мне мало всех щедростей мира,мне мало и ночи, и дня.Меня ненасытность вскормила,и жажда вспоила меня.
Мне в жадности не с кем сравниться,и всюду — опять и опятьхочу я всем девушкам сниться,всех женщин хочу целовать!
Эти строки остались от более длинного стихотворения 1951 года «Не верящий легким победам…», подвергнутого позднейшему сокращению. Ольга Ивинская спустя многие годы свидетельствовала: Пастернак помнил эти стихи наизусть и на случайной встрече в Московской консерватории (1960) первый катрен прочел изумленному автору.
Похоже, Евтушенко уже читал Цветаеву («Ненасытностью своею перекармливаю всех»), не исключено, что и в Бальмонта заглянул («Хочу быть дерзким, хочу быть смелым»), и в сочетании с некрасовско-смеляковским амфибрахием у Евтушенко получился свежий выдох, достойный нового поэта невиданной для 1951 года искренности.
О первой книжке сказать практически нечего. Слабая книжка. Масса влияний — Маяковского, Луговского, Смелякова, Межирова, Соколова, Симонова. Возможно, ее зримый потенциал — именно во множестве образцов, исходно плодотворных. В 1-м томе Первого собрания сочинений в восьми томах (1997) он напечатал разрозненные куски стихотворений из этой книжки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});