Два года в Испании. 1937—1939 - Овадий Герцович Савич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это ведь далеко — Мадрид.
Заходит солнце, быстро темнеет. По всему фронту идет беспорядочная перестрелка: в темноте обе стороны нервничают.
Потом ночь с фантастическими тенями, с напряженной тишиной. Издалека доносятся взрывы. Это в Карабанчеле. Может быть, там сегодня взрывают очередной дом. Попробуй усни в ста метрах от врага.
Нет, не как кошки — как ящерицы выползают трое из окопа. Шелестит сухая трава, хрустнул сучок под ногой. В окопе тишина. Пулеметчик вцепился в ручки пулемета. У всех бойниц стоят солдаты, вглядываются в темноту, но ничего не видят. Проходит пять, десять, двадцать минут — целая вечность. Недвижно небо, недвижны звезды. Одна скатилась. Легкий ветерок прошелестел и стих. И потом сразу, с невероятной частотой, взрывы ручных гранат, далекие крики, беспорядочная стрельба. Вражеский окоп весь опоясывается огнем. Пули свистят над головой, вонзаются в землю. Опять уханье минометов. Но солдаты не могут отвечать, чтобы не попасть в своих, в тех троих.
Прибегают офицеры, командир. Они вне себя: вот так ночью может начаться неожиданная атака.
— Кто позволил?
— За смерть лейтенанта, товарищ командир…
Вражеские пулеметы бьют с флангов, но тот, что днем стрелял в лоб, молчит. Значит, его подбили.
Проходит полчаса, час. Стрельба постепенно стихает. Тишина. Короткая радость сменяется тревогой: те трое, может быть, ранены, может быть, лежат перед вражеским окопом или, что хуже смерти, взяты в плен. Некому помочь им. Охотники вызываются в разведку, командир запрещает.
— Они…
Ничего не слышно. Но солдат радостно и уверенно шепчет:
— Они!
Через минуту три солдата сваливаются в окоп, усталые, возбужденные, веселые. Они говорят все вместе и наперебой рассказывают, как доползли до врага, как вскочили, как забросали гранатами пулемет, а потом попадали на землю и, прижавшись к стенке окопа, переждали тревогу.
— От дыма так хотелось чихнуть…
Командир говорит нарочито суровым голосом:
— За самовольную отлучку с поста под арест!
— Есть, товарищ командир!
Они отдают товарищам винтовки и уходят в темноту. И командир говорит им вслед:
— Спокойной ночи, дети…
5
Молодежь Испании не захотела, чтобы у рабочего класса было несколько партий. Молодые коммунисты и социалисты опередили старшее поколение и объединились в рядах ОСМ — Объединенной социалистической молодежи.
Конференция мадридской ОСМ. Переполненный зал «Атенео». За столом президиума те, кто через двадцать лет станут членами Политбюро компартии, — Карильо, Клаудин. Председательствует Касорла — через два года его расстреляют фашисты. В зале много военных.
Караульный солдат на краю трибуны поворачивается лицом к делегатам, и я не могу оторвать глаз от его лица. Тонкие черты, удивительно высокий лоб. Но главное — глаза. В них столько недоумения и такая работа мысли, что, пожалуй, иначе, чем вдохновением, ее не назовешь. Это лицо кажется мне таким же прекрасным, таким же выразительным, как лица Греко, Риберы, Веласкеса. Я еще не могу понять, что открывает мне этот взгляд, эти тонкие, крепко сжатые губы. Мне кажется почему-то, что я вижу один из обликов Испании, испанского народа и этой войны, навязанной народу, который хотел только строить свою жизнь и вынужден идти на бой со злом. Для Дон-Кихота часовой молод, и в нем нет одержимости. Скорее с него можно было бы писать Роланда, трубящего в рог. Да нет, при чем тут рыцарские времена, это лицо моего современника. А вот есть в нем и Дон-Кихот, и Роланд, и кто-то из тех, кто хоронит графа Оргаса на картине Греко. И есть в нем все солдаты и все крестьяне, которых я до сих пор видел.
Я прошу сфотографировать часового. Фотограф удивляется: это обыкновенный солдат. Все-таки он выполняет мою просьбу, о чем-то говорит с часовым, тот смущается, фотограф возвращается ко мне: «Он даже неграмотный…» Но потом я вижу фотографию во многих газетах. Видно, в самом деле что-то было в этом лице.
Журналисты сидят с краю в амфитеатре. Советских трое: Кольцов, Эренбург и я. Кольцова и Эренбурга знают все, и знают давно. Не удивительно, что, когда председатель называет их, вспыхивают бурные аплодисменты. Третьим председатель представляет корреспондента «Комсомольской правды». Я растерянно встаю, и вдруг в зале начинается настоящая овация. Я понимаю, что ко мне она никакого отношения не имеет, и хочу сесть, но Кольцов не дает мне опуститься на место и кричит:
— Стойте! Вы сейчас представитель всего нашего комсомола!
И минут пять я стою с поднятым кулаком и чувствую ком в горле.
Делегаты прибыли с фронта, с заводов. Как и в случае с нами, иногда аплодируют им самим, иногда — соединениям, которые они представляют. Лучшим рабочим раздаются значки. Значок получает и художник Бардасано.
— Мы хотели спрятать весь Мадрид под нашими плакатами, — говорит он, и все смеются.
Часовой внимательно слушает речи. Мне кажется, что у него в глазах мелькает сожаление: почему, в самом деле, нельзя спрятать Мадрид, а может быть, и всю Испанию так, чтобы война прошла мимо?
В перерыве я спрашиваю его, откуда он. Он смущается — фотограф сказал ему, что я хотел получить его портрет, а он не понимает, кому нужна его фотография. Сюда он прислан с фронта за храбрость.
— А что ты сделал?
— Да ничего… Как все… Под Гвадалахарой…
— Правда, было бы хорошо спрятать Мадрид?
— Конечно. Только это невозможно.
6
Я хочу дать в газету портрет отличившегося, но вместе с тем рядового комсомольца.
— Если отличившийся, то уже не рядовой, — говорит мне молодой скептик, редактор газеты «Голос бойца».
— Хорошо. Отличившегося, но из рядовых.
— Я противник индивидуальных портретов, — заявляет редактор. — Испанцы слишком индивидуалисты. Я тоже. В начале войны мы всех объявляли