Шантарам - Грегори Дэвид Робертс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И внезапно в голову мне пришла ясная мысль, непрошеная, всплывшая в сознании, как строчки стихотворения. Я понял теперь, почему Халед Ансари был столь решительно настроен помочь Хабибу. Я отчётливо осознал, что на самом деле пытается сделать Халед. «Он пытается спасти себя», — повторил я несколько раз, ощущая, как дрожат эти слова на моих онемевших губах, но слыша их у себя в голове. А отыскав и произнеся эти слова, я уже знал, что не могу ненавидеть Кадера и Карлу.
Не знаю, почему мои чувства изменились так внезапно и так кардинально. Может быть, причиной этого был пистолет в моей руке: та власть, которую он давал, — отнять жизнь у человека или помиловать его, — а также некие глубинные инстинкты, не позволившие мне пустить его в ход. Возможно, всё объяснялось тем, что я потерял Кадербхая: ведь когда он уходил от меня, понимание того, что всё кончено, было в моей крови — я ощущал запах этой крови в густом белом воздухе, чувствовал её вкус во рту. Не знаю по какой причине, но перемены эти пролились на меня муссонным дождём, не оставив и следа от того вихря убийственной ненависти, что владел мною несколькими мгновениями ранее.
Я всё ещё был зол на себя, что отдал Кадеру так много сыновней любви и за то, что вопреки всем доводам здравого рассудка домогался его любви. Я был зол на него за то, что он относился ко мне как к бросовому материалу, нужному лишь для достижения собственных целей. И я был в ярости из-за того, что он отнял единственное в моей жизни — работу лекаря в трущобах, — что могло бы искупить мои грехи, хотя бы только в моём сознании, и уравновесить всё совершённое мною зло. Но даже это малое добро было осквернено и замарано. Гнев внутри меня был силён и тяжёл, как базальтовая плита, и я знал, что потребуются годы, чтобы он ослаб, и всё же я не мог ненавидеть Кадера и Карлу.
Они лгали мне и предавали меня, оставляя рваные раны там, где было моё доверие к ним, и я не желал больше их любить, уважать или восхищаться ими, но всё же продолжал их любить. У меня не было выбора, и я отчётливо это понимал, стоя здесь, посреди белой снежной пустыни. Любовь нельзя убить. Её не убьёшь даже ненавистью. Можно задушить внутри себя влюблённость, нежность и даже влечение. Ты можешь убить всё это или превратить в прочно застывшее, свинцовое сожаление, но саму любовь ты всё равно не убьёшь. Любовь — это страстный поиск истины, иной, чем твоя собственная, и стоит тебе один раз её почувствовать, не обманывая себя, во всей полноте, и она останется навсегда. Каждый акт любви, каждый момент, когда сердце обращается к ней, — это часть вселенского добра, часть Бога или того, что мы называем Богом, а уж он-то не умрёт никогда.
Потом, когда небо расчистилось, я, стоя немного поодаль от Халеда, наблюдал, как покидают лагерь Кадербхай, Назир и их спутники со своими лошадьми. Великий Хан, главарь мафии, мой отец, сидел в седле, выпрямив спину, держа в руке штандарт, обёрнутый вокруг древка. Он не оглянулся ни разу.
Решение отделиться от Кадербхая и остаться с Халедом в лагере усилило мои опасения: я был гораздо более уязвим без Хана, чем в его компании. Наблюдая за его отъездом, вполне разумно было предположить, что я не сумею пробраться назад в Пакистан. Я даже непроизвольно повторял про себя эти слова: «Я не сумею… Я не сумею…»
Но чувство, которое я испытывал, когда мой повелитель Абдель Кадер Хан уезжал в поглощающем свет снегу, не было страхом. Я принимал свою судьбу и даже приветствовал её. «Наконец-то, — думал я, — получу то, что заслужил». И это каким-то образом вносило в мои мысли чистоту и ясность. Вместо страха пришла надежда, что Кадер будет жить. Всё прошло и закончилось, и я не хотел больше его видеть, но когда я смотрел, как он въезжает в эту долину белых теней, надеялся, что он останется в живых. Я молился об этом. Молился, думая о нём с глубокой печалью, и любил его. Да, я любил его.
Глава 35
Мужчины ведут войны, преследуя какую-то выгоду или отстаивая свои принципы, но сражаются они за землю и женщин. Рано или поздно прочие причины и побудительные мотивы тонут в крови и утрачивают свой смысл. Смерть и выживание оказываются в конце концов решающими факторами, вытесняя все остальные. Рано или поздно выживание становится единственной логикой, а смерть — единственным, что можно услышать и увидеть. И когда лучшие друзья кричат, умирая, а люди теряют рассудок, обезумев от боли и ярости в этом кровавом аду, а вся законность, справедливость и красота этого мира отбрасываются прочь вместе с оторванными руками, ногами и головами братьев, отцов и сыновей, — решимость защитить свою землю и женщин, — вот что заставляет людей сражаться и умирать год за годом.
Вы поймёте это, слушая их разговоры перед боем. Они говорят о доме, о женщинах и о любви. Вы поймёте, что это правда, глядя, как они умирают. Если человек в свои последние мгновения перед смертью лежит на земле, он тянет руку, чтобы зажать в ней её горстку. Если умирающий ещё в состоянии сделать это, он поднимет голову, чтобы взглянуть на горы, на долину или равнину. Если его дом далеко, он думает и говорит о нём. Рассказывает о своей деревне или городе, в котором вырос. В конце имеет значение только земля. И в свой последний миг человек не будет кричать о своих принципах — он, взывая к Богу, прошепчет или выкрикнет также имя сестры или дочери, возлюбленной или матери. Конец — зеркальное отражение начала. В конце вспоминают женщину и родной город.
Через три дня после ухода Кадербхая из лагеря, через три дня после того, как на моих глазах уезжал он верхом прочь от нас сквозь мягкий падающий снег, часовые с наблюдательного поста на южной, кандагарской стороне лагеря прокричали, что приближаются люди. Мы устремились к южному посту, увидели неясные очертания двух или трёх человеческих фигур, карабкающихся по крутому склону и разом потянулись к своим биноклям. Я различил человека, медленно ползущего на коленях вверх и тянущего за собой ещё двух. Вглядевшись попристальнее, я узнал эти мощные плечи, кривые ноги и характерную серо-синюю униформу. Передав бинокль Халеду Ансари, я перебрался через край склона и побежал, поскальзываясь, вниз.
— Это Назир! — закричал я. — Похоже, это Назир!
Я добрался до него одним из первых. Он лежал лицом вниз, тяжело дыша, толкая ногами снег в поисках точки опоры, крепко вцепившись у ворота в одежду двух мужчин. Он тащил их, лежащих на спине, по одному в каждой руке. Было невозможно догадаться, какой путь он проделал, но, по-видимому, дорога была дальней и шла по большей части вверх. Левой рукой Назир держал Ахмеда Задеха, живого, но, вероятно, тяжело раненного, правой — Абдель Кадер Хана. Тот был мёртв.
Чтобы разжать пальцы Назира потребовались усилия трёх человек. Он настолько замёрз и выбился из сил, что не мог говорить. Рот его открывался и закрывался, но из горла раздавался лишь долгий прерывистый хрип. Двое моджахедов схватили его и поволокли в лагерь. Я стащил одежду с Кадера, открыв грудь, в надежде вернуть его к жизни, но потрогав тело, убедился, что кожа холодна, как лёд. Он был мёртв уже много часов, вероятно, больше суток — совсем закоченел. Руки и ноги немного согнуты, пальцы сжаты, однако лицо под тонкой пеленой снега было безмятежным и чистым. Глаза и рот закрыты, словно он спал мирным сном: смерть так мало изменила его, что сердце отказывалось верить, что Кадера больше нет.
Когда Халед Ансари потряс меня за плечо, я словно очнулся ото сна, хотя знал, что бодрствую с того самого момента, когда часовые впервые подали сигнал тревоги. Я стоял на коленях в снегу рядом с телом Кадера, прижимая руками к груди его красивую голову, но совершенно не помнил, как я там очутился. Ахмеда Задеха унесли в лагерь. Мы с Халедом и Махмудом донесли тело Кадера, временами таща его волоком, до большой пещеры.
Я подошёл к группе из трёх человек, склонившихся над Ахмедом Задехом. Одежда алжирца затвердела на груди от замёрзшей крови. Мы срезали её по кусочкам и когда добрались до рваных кровавых ран на теле, он открыл глаза и посмотрел на нас.
— Я ранен, — сказал он по-французски, потом по-арабски и, наконец, по-английски.
— Да, дружище, — ответил я, встретив его взгляд. Попытался улыбнуться, но губы словно застыли, улыбка получилась вымученной и вряд ли хоть немного его утешила.
Ран обнаружилось не меньше трёх, впрочем, сказать наверняка было трудно. Через живот шла ужасная открытая глубокая рана, по-видимому, от осколков мины. Скорее всего, кусок металла застрял где-то около позвоночника. Раны зияли также в паху и на бедре. Трудно было оценить тяжесть повреждений, нанесённых его внутренним органам. Сильно пахло мочой и испражнениями. Просто чудо, что он ещё не умер, но ему оставалось жить считанные часы, а то и минуты, и я был бессилен.
— Дела очень плохи?