Страницы моей жизни - Моисей Кроль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тема меня захватила, и доклад получился, по мнению товарищей, весьма содержательный. Озаглавил я его: «От коммунизма к капитализму» и в видах конспирации, чтобы не навлечь скорпионов на сидевшую в то время в тюрьме жену, я подписал его псевдонимом «Аркадьев». Краевому комитету мой доклад настолько понравился, что он его напечатал в большом числе экземпляров в виде отдельной брошюры, законспирировав ее еще более прибавлением к фамилии Аркадьев еще фамилии Алко. Сделал он это потому, что социалисту-революционеру Алко к этому времени удалось из Владивостока перебраться в Прагу, и, значит, он был за пределами досягаемости.
Остановился я так подробно на истории с моим докладом потому, что с его напечатанием началась моя работа как публициста за рубежом и что с тех пор я пристально, в меру возможности, следил за всеми перипетиями большевистской экономической политики с ее внезапными прыжками, с ее «срывами», «прорывами», «перегибами», с ее пятилетними планами, с насильственной сплошной коллективизацией крестьянских хозяйств и т. д. А следя за всем этим и тщательно собирая необходимые материалы, главным образом из советских источников, я в течение целого ряда лет писал специальные статьи о самых жгучих хозяйственных проблемах, которые выдвигались в советской России, начиная с 1921 по 1939 год, когда военные события лишили меня возможности продолжать ставшую мне столь близкой научно-публицистическую работу.
Еще одному виду общественной деятельности приходилось мне в Харбине посвящать мое время и труд: я неоднократно принимал участие в «литературных судах», которые там устраивались и которые неизменно привлекали очень много народа.
Если я не ошибаюсь, литературные суды вошли в «моду» в Петербурге, Москве и больших провинциальных городах еще до революции 1917 года.
Судили не живых или живших преступников, а героев или героинь известных художественных произведений, например, Раскольникова и Отелло за совершенные ими уголовные преступления; Катерину из пьесы Островского и ибсеновскую Нору за нарушение общепринятой в определенной среде семейной морали или за «подрыв» семейных основ и т. д.
Так вот по инициативе некоторых лиц и в Харбине стали устраивать литературные суды. Раз суд, значит нужен прокурор и защитник или защитники. Приговор выносил весь зрительный зал, который выполнял обязанности присяжных заседателей. При устройстве этих литературных судов в качестве защитников приглашали чаще всего Ротта и меня. И мы охотно давали свое согласие участвовать в них, так как с известной точки зрения эти наши выступления были тоже особой формой общественного служения: перед нами открывалась возможность оказывать идейное влияние на весьма многочисленную и разнообразную аудиторию.
На первом литературном суде, в котором я участвовал, на скамью подсудимых посадили ибсеновскую Нору. Признаюсь, когда я взял на себя защиту Норы, у меня было такое чувство, что суд этот будет, вероятно, очень интересным «интеллигентским развлечением», но готовясь к «процессу», я пришел к заключению, что задача защиты будет хотя и нелегкая, но весьма благодарная.
Я подумал, что Нор в живой жизни тысячи, десятки тысяч, – это жертвы глубокого непонимания, которое мужья часто обнаруживают по отношению к своим женам, – моральная ограниченность, мещанский взгляд на брак, чрезмерное самомнение мужей и недостаточное их уважение к своей подруге жизни, эти столь распространенные среди заурядных мужчин черты, как ржавчина исподволь подтачивают самые основы брачного союза, который должен быть союзом двух любящих и уважающих друг друга существ. И рано или поздно, особенно перед лицом какого-нибудь серьезного испытания, союз этот рушится: он не может не рухнуть, если жена имеет чуткую душу и независимый характер. Эти мысли подняли мое настроение, и, когда я на суде выступил в защиту Норы, перед моим умственным взором вставало несчетное количество таких страдалиц, как Нора, которые несут многие годы свой тяжелый крест, пока он становится нестерпимым. Защитительная речь Ротта была по обыкновению очень умная и красивая. Обвинял Нору талантливый товарищ прокурора упраздненного пограничного окружного суда (Харбинского), но как тонка и удачна ни была его обвинительная речь, она не нашла никакого отклика в зрительном зале общественного собрания. Нора была почти единогласно оправдана, причем среди публики царило такое радостное настроение, точно ее вердикт спас от тяжелой кары живую подсудимую.
На следующем литературном суде на скамью подсудимых посадили Брута по шекспировской драме «Юлий Цезарь». Не знаю, остановили ли организаторы этого процесса свой выбор на Бруте случайно, или они сознательно хотели отдать на суд харбинской публики такую жгучую тему, как моральная допустимость политического террора, но фактически обвинение или оправдание Брута зависело всецело от того, признает ли суд (весь зрительный зал) допустимым с нравственной точки зрения политическое убийство или нет. Опять-таки защитниками были приглашены Ротт и я. Признаюсь, мне моя задача как защитника Брута представлялась весьма трудной. Вопрос о моральной допустимости политических убийств меня интересовал и волновал с самых юных лет. Вступив в ряды партии «Народная воля», я разрешил этот мучительный вопрос в положительном смысле, так как систематический политический террор являлся одним из основных пунктов программы этой героической партии. Но считая допустимыми политические убийства, я всегда сознавал, что я в какой-то мере насилую свое нравственное чувство.
Помню, какое огромное впечатление на меня произвело заявление Кибальчича на первомайском процессе: «Как социалист, – сказал он суду, – я признаю за каждым человеком право на жизнь, на свободу, благополучие и на развитие всех его интеллектуальных и моральных сил. С этой точки зрения и вообще с человеческой точки зрения, всякое лишение человека жизни страшная вещь. И если я решился участвовать в террористических актах, то только потому, что правительственные преследования отняли у меня всякую возможность вести иную работу».
Это заявление заставило меня еще глубже почувствовать, какое трагическое противоречие существует между убеждением социалиста, что всякое лишение жизни человека есть страшная вещь, и его признанием не только допустимости, но и необходимости политического террора. И меня не раз тревожили сомнения, не ошибаемся ли мы, социалисты, приемлющие политический террор, – не идем ли мы на такой компромисс с совестью, который с социалистической точки зрения и даже вообще с человеческой точки зрения никак не может быть оправдан. Кроме того, я находил, что в заявлении Кибальчича есть какая-то недоговоренность. То ли он сам свою мысль недостаточно развил, то ли стенографический отчет о процессе народовольцев, участвовавших в убийстве царя Александра II, исказил мысль Кибальчича. Так, например, из заявления Кибальчича не видно, во имя чего он пошел на террористический акт, а между тем для нравственной оценки такого акта самым важным элементом является мотив, по которому данное лицо пошло на такое преступление, как убийство.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});