Борис Пастернак - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам он в 1956 году сказал: «Во всем мне хочется дойти до самой сути – в работе, в поисках пути, в сердечной смуте». До самой сути – означает здесь и «до предела». Чтобы порвать с ЛЕФом и не дать себя обольстить уже никакой группе – надо было вступить в него; чтобы преодолеть влияние Цветаевой (и ее поэзии, и прозы, и позы) – надо было увлечься ею безоглядно, до влюбленности; чтобы преодолеть соблазн быта и благоустройства – надо было десять лет, до сорок первого, в идеальном согласии прожить с Зинаидой Николаевной, в свитом ею гнезде. И наконец – чтобы порвать со всем советским, а не только со всем сталинским, нужно было в тридцать шестом году переболеть этой корью в самой тяжелой форме. Иными словами, без пастернаковского «да-да-да» – нет и пастернаковского «нет!», более решительного и бесповоротного, чем у других современников.
В конце концов, сколько умеренных фрондеров – вроде упомянутого Олеши – втайне ненавидели сталинизм, но с восторгом приняли оттепель! Сколько литераторов в тридцать седьмом все понимали и старались воздерживаться от участия в публичных славословиях – а в пятьдесят шестом готовы были лобзать портрет Хрущева точно так же, как их более глупые или подлые сверстники лобзали изображение Сталина! Тогда как Пастернак уже в 1937 году взбунтовался с невероятной для современников смелостью, а в 1953-м – не поддался на все соблазны оттепели! Он пошел дальше – и появился «Доктор Живаго», приговор всей системе взаимного насилия и тотального вранья; чтобы сказать такое «нет!», можно было в течение первой половины тридцатых с видом рассеянного небожителя повторять «да-да-да».
Самое же горькое заключается в том, что для Пастернака—и для любого крупного дарования – главным критерием оценки события или деятеля является масштаб. Масштабное зло можно ненавидеть, но уважать, – мелкое и компромиссное добро чаще всего удостаивается презрения. Сколь бы ни был Сталин – особенно в последние свои годы – отвратителен Пастернаку, он заслуживал того, чтобы Пастернак «глубоко и упорно» о нем думал.
8
Последнее письмо к Сталину Пастернак написал 25 августа 1945 года. Оно сохранилось в черновике: «Дорогой Иосиф Виссарионович. Я с семьей живу временами довольно трудно. Мы получили когда-то скверную квартиру, самую плохую в писательском доме (…). Я два года тому назад писал об этом В. М. Молотову. Очень быстро по его распоряжению явилась комиссия от Моссовета, признала помещенье непригодным для проживанья, повторила посещенье и тем дело ограничилось. Я никого не виню, новых домов мало, и естественно, что квартиры достаются только людям чрезвычайным, крупным служащим и лауреатам. (…) Я к Вам не с этими тягостями, потому что никогда не осмелился бы докучать Вам ничем неисполнимым. Моя просьба проще. Она, как мне кажется, удовлетворима и справедлива.
Я пять лет работаю над лучшими произведениями Шекспира, и, судя по некоторым откликам у нас и за границей, не без удачи. Не может ли Комитет по делам искусств намекнуть театрам, что в отношении этих пьес они могут довольствоваться собственным вкусом и ставить их, если они им нравятся, не ожидая дополнительных указаний, потому что в театрах, да и не только в них, шарахаются всего, что живет только своими скромными силами и не имеет нескольких дополнительных санкций и рекомендаций. Так было в Моск. Худ. Театре с Гамлетом, дорогу которому перешла современная пьеса «Иван Грозный».
(…)Мне давно за пятьдесят, зимой у меня от переутомления болела и долго была в бездействии правая рука, так что я научился писать левой, у меня постоянно болят глаза. Мне очень совестно беспокоить Вас пустяками, я годы и годы воздерживался от этого, пока был жив Александр Сергеевич Щербаков, который знал меня и выручал в крайностях».
Письмо фантастическое, пародийное, исполненное такого брюзжанья, что уж подлинно – «уму непостижимо, что я себе позволял!!». Чего стоит один намек на то, что в построенной Сталиным системе появились вещи, для самого Сталина неисполнимые: он – всемогущий – не может сломать механизм, по которому жильем в городе обеспечиваются только «люди чрезвычайные». Можно увидеть здесь и мальчишескую попытку взять на «слабо» – вам слабо дать мне квартиру, Иосиф Виссарионович, так что об этом я уж и не прошу, но вот хоть пьесы… «В театрах, да и не только в них, шарахаются от всего, что не имеет дополнительных санкций!» – это «да и не только в них» уже прямое издевательство. «Современная пьеса „Иван Грозный“» явно звучит как «Очень своевременная книга». Подтекст очевиден: это что же вы, Иосиф Виссарионович, – апологиями собственной личности вытесняете с подмостков Шекспира?! Дожили, вообще… Ну, к такому безнадежному человеку я не стал бы и обращаться, поскольку пока был жив не в пример более гуманный, знающий меня Щербаков, он выручал в крайностях; но нет Щербакова – и вот приходится к вам… А этот почти обэриутский зачин: «Я с семьей живу временами довольно трудно»! И внутренние рифмы в первом абзаце: помещенье – проживанье – посещенье… А этот восхитительно найденный тон уничижения паче гордости, с такой надменностью в подтексте!
Евгений попытался предостеречь отца от столь резких жалоб, – тот отмахнулся: «Пусть не думает, что все живут припеваючи». Сын Пастернака отнес письмо из Лаврушинского в Кремль и передал в будку близ Кутафьей башни, где принимали обычную, «самотеком», почту на имя Сталина. Ни к каким обходным путям Пастернак прибегать не пожелал. Ответа не последовало. Допускаем, что обращение вовсе не дошло до Сталина. Сороковые – не тридцатые, с писателями Сталин уже не церемонился. Что-то есть горькое в этом последнем, заочном контакте «предельно крайних двух начал»: словно поздняя встреча охладевших любовников, давно друг в друге разочаровавшихся. И Сталин был не тот, и Пастернак не тот; Пастернак – на взлете, хоть и в опале, а Сталин – на спаде, хоть и на пике всемогущества. Говорить давно не о чем.
Часто приводятся два апокрифа. Первый – о том, что Сталину принесли на подпись список авторов, долженствующих составить вредительский центр в советской литературе, – там были и Алексей Толстой, и Эренбург, и Вишневский, и Тихонов, и Пастернак, – а он якобы вычеркнул Пастернака, сказав: «Нэ будем трогать этого нэбожителя». (Остальных, как видим, тоже не взяли.) Пересказывал эту легенду, по воспоминаниям Ивинской, и сам Пастернак, – наверное, ему льстило еще одно свидетельство того, что не только он думал о Сталине – думал о нем и Сталин; ценил, стало быть, масштаб!
Эта легенда, чрезвычайно распространенная и попадающая иногда даже в серьезные работы о Пастернаке, имеет две основные версии и соответственно две датировки. Согласно Флейшману, дело происходит в 1937 году; именно тогда, в майском номере журнала «Октябрь» появилась статья Н. Изгоева «Борис Пастернак». В ней-то Пастернак и был впервые назван «рафинированным небожителем». Эту небольшую статью Флейшман считает для Пастернака спасительной – или по крайней мере отсрочившей уже запланированную расправу; непосредственным инициатором публикации выступает чуть ли не Сталин: «Очевидны симптомы прямой ее санкционированности высшими литературно-политическими инстанциями»; «авторитетность и категоричность содержащихся в ней заявлений… значительно превосходит те полномочия, которыми был бы облечен рядовой журналист этого калибра». Положим, чудовищные резкости позволял себе в те годы почти любой журналист, далеко не всегда ощущавший за собою верховную защиту, – да и сам Пастернак, допускавший «уму непостижимые» вольности, проделывал это без верховной санкции; приходится признать, что иные люди тридцатых годов осмеливались высказывать суждения – хотя бы и о Пастернаке – без команды из Кремля. Едва ли статью Изгоева стоит рассматривать как спасительную. С одной стороны, она защищала Пастернака от возможного упрека в связях с Бухариным («Пастернак не может отвечать за то, что о нем думает Бухарин, как и за то, что мечтал увидеть в нем Андре Жид»). С другой – подставляла Пастернака под новые критические залпы, поскольку утверждала уже не бухаринскую, а его собственную ответственность и за субъективный идеализм, и за анемичность, и за несоответствие духу времени… Конечно, по меркам 1937 года упрек в субъективном идеализме и непонимании идеалов социализма лучше, нежели подозрение в союзничестве с Бухариным или Жидом; но цитируемые самим Флейшманом пассажи о том, что для Пастернака «нет еще общей радости в торжестве миллионов», – звучат ничуть не мягче, нежели проработочные выступления Селивановского или Безыменского. Интерпретатор доходит здесь до таких высот конспирологии, что даже фамилию автора статьи считает неслучайной: мол, именно такой человек был выбран для озвучивания верховной версии творчества Пастернака, чтобы подчеркнуть его изгойство… Что говорить, в «литературно-политических инстанциях» сиживали в то время хитрые люди, но самая хитрость их была грубовата и примитивна – где им было плести такие сети! Как бы то ни было, термин «небожитель» применительно к Пастернаку впервые произнесен Изгоевым; позднее он был широко подхвачен – и сложилась легенда о том, что это самое небожительство, то есть бескорыстие и удаленность от современности, спасло Пастернаку жизнь.