Завет воды - Абрахам Вергезе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мертвая тишина. Он оглядывает освещенную призрачным светом плоскую гладь воды, из которой торчат кое-где чемоданы, одежда, тапочки и головы. Один конец вагона показывается на поверхности, обвиняюще вздымается к небесам, а затем окончательно тонет.
По обе стороны от него вздымаются скалистые стены ущелья, обрамляя полоску звезд. Он видит сломанные остатки моста, с которого рухнул поезд. Вода холодная. Боли он не чувствует, но правая нога не слушается. Сзади свет! Филипос медленно поворачивается, но это всего лишь горбатая луна, равнодушный свидетель. Теперь он слышит хор все громче звучащих голосов, крики выживших. «Шива, Шива!» — женский голос, и еще один, с другой стороны: «Господи! Боже мой!» — но бог катастроф неумолим, и оба голоса, захлебнувшись, смолкают.
Рядом проплывает неподвижная фигура, лицом вниз, узел из ткани и длинных волос, а тело вывернуто таким немыслимым образом, что Филипос в ужасе отшатывается.
То, за что Филипосу удалось зацепиться, — мягкая, промокшая диванная подушка с основой из чего-то более прочного. Она едва держится на воде. Свободной рукой он гребет, на удивление продвигаясь вперед. Нет течения, с которым надо бороться, только смерть и обломки, плавающие в тишине. Он толкается ногами и теперь чувствует острую боль в правой ноге.
— Аппа! Ап…
Детский крик откуда-то позади него. Маленькая девочка или мальчик? Или галлюцинации?
Филипос взмахивает рукой, разворачивая себя и свой громоздкий поплавок. На зеркальной поверхности замечает прядку волос над парой распахнутых в ужасе глаз, больших, как две луны, и ничего не видящих; крошечный нос и губы булькают под водой и на миг приподнимаются, чтобы закричать, а маленькие ручки судорожно пытаются карабкаться по отсутствующей лестнице. Борьба малыша за каждый вдох действует на Филипоса как удар током. Перед ним вновь сынишка лодочника. Маленькая голова скрывается из виду. Он слышит рев в глубине собственного горла, когда барахтается в том направлении, но ох как медленно он движется, боль обжигает ногу. Аппа! Это крик его собственного ребенка, всех детей на свете. Сейчас, в самый неподходящий момент, к нему приходит понимание, что то единственное лицо, которое он так отчаянно хотел увидеть, лицо Каменной Женщины, не должно быть видимо. Какое это имеет значение? Мы умираем, пока живем, мы старики, даже когда молоды, мы цепляемся за жизнь, даже когда смиряемся с неизбежностью ухода.
Но этот тонущий ребенок, к которому он гребет, для него, обыкновенного человека, это шанс сделать нечто по-настоящему важное. Любить больных, всех и каждого, как своих родных. Он выписал эти слова Парацельса для своей дочери. Рядом с ним и все же в недосягаемости — ребенок, не его ребенок, но ведь он может любить всех детей как своих собственных. Возможно, этого малыша уже не спасти, как, наверное, и его самого, но это не имеет значения и одновременно имеет огромное значение, и Филипос отчаянно колотит ногами и гребет, и гребет, однорукий и одноногий человек, который не умеет плавать, — приближаясь к ребенку, до которого не дотянуться. Трясущаяся рука касается крошечных пальцев, но они уже скользят в глубину.
Филипос делает глубокий вдох, втягивая в свои легкие небо, и звезды, и те звезды, что за этими звездами, и Господь, Господь, Господь мой, где Ты? Я вдыхаю Тебя, Господи, дыхание Господне на мне, дыхание на мне дыхание Бога…[247] Впервые в жизни, свободный от нерешительности, свободный от сомнений, он абсолютно уверен в том, что должен сделать.
глава 71
Мертвые восстанут нетленными
1974, МадрасВ руках у нее нераспечатанное письмо от отца. Слезы капают на адрес, написанный невыносимым папиным почерком, который почтальон каким-то чудом умудрялся расшифровать.
В этом письме папа еще живой.
А утром в морге уже не был.
За дверями морга разъяренная толпа родственников требовала информации. По их искаженным, заплаканным, растерянным лицам Мариамма поняла, как, должно быть, выглядит и ее лицо. Одна и та же чудовищная лапа сгребла их всех в охапку, как пучок травы, и тот же серп подсек их, навсегда оторвав от родных и любимых. Охрана пропустила заплаканную Мариамму в белом халате через узкую щель в металлических воротах, оттеснив другого скорбящего.
— Почему ей разрешают увидеть тело, а нам нет?
Тело. Слово похоже на удар дубиной.
Она должна была встретиться в морге с Умой, но, не найдя той, бродила по громадному залу; никто не останавливал ее в этом столпотворении, где мертвые тела лежали повсюду — на металлических каталках, на столах и на голом полу. А потом она увидела руку, знакомую, как своя собственная, торчащую из-под резиновой клеенки. И тогда она подошла, взяла эту ледяную руку, открыла лицо. Отец выглядел умиротворенным, просто спящим. Ей зачем-то захотелось накрыть его одеялом вместо резиновой клеенки, подложить подушку, чтобы голова не лежала на холодном жестком металле. Он не умер. Это ошибка. Нет, ему просто нужно поспать, вот и все, а потом, когда отдохнет, он сядет и выйдет вместе с ней из этого шумного морга… Ноги у нее подкосились, свет в комнате потускнел, звуки доносились издалека. Защитный рефлекс заставил ее опуститься на корточки возле его носилок, зажать голову между коленей, не выпуская папиной руки, и безутешно разрыдаться. Миру пришел конец.
Медленно, постепенно вернулись звуки. Никто не обращал на нее внимания. Слишком много хаоса, чужих причитаний, криков тех, кто пытался восстановить порядок. Очень не скоро она заставила себя поднять голову. Сквозь слезы она спрашивала отца, что заставило его сесть в поезд. Почему в этот поезд? Он же знал, что она собирается домой, зачем ехать сюда?
Ума Рамасами, в фартуке поверх халата, застала ее разговаривающей с отцом. Ума, как и все патологи сейчас, помогала замученному коронеру справиться с количеством тел, которые не мог вместить морг. Ума обнимала ее, плакала вместе с ней. Когда Мариамма спросила, Ума сказала, что клеенка скрывает раздробленное колено и глубокую рану на левом боку. Мариамма не стремилась увидеть это своими глазами.
Она понимала, что Ума должна идти, что она не может оставаться рядом весь