Книга бытия (с иллюстрациями) - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссия, усердно исследовавшая квадратные метры на окраинах хлебных массивов (вглубь она, естественно, не забиралась), определила урожайность в 14–15 центнеров с гектара. Хлеба в местах определений, вероятно, было даже меньше — комиссии всегда завышали, они исходили из того, что лучше переложить, чем недоложить. К тому же если крестьяне соберут меньше — значит, будут сами виноваты: плохо работали, допустили потери урожая! А если окажется больше, чем определено, ни к черту будет уже комиссия: очковтиратели, пределыцики, агенты гидры и кулаки. Этого эмиссары допустить не могли: они были свои, а не агенты, большевики, а не гидра.
На основании их определений совхозу установили сдачу в 1 800000 пудов зерна. Шмидт, впав в отчаяние, доказывал, что план нереален. Он пытался объяснить, что сдаст все, что соберет (за исключением семян), не надо его торопить, он ведь не продаст на сторону ни единого мешка хлеба.
Его торопили. Его громили. На него обрушивались с неистовыми речами. От него требовали саморазоблачения, самоосуждения, самоотречения. Из ЦК били грозные телеграммы. В кабинетах вился сизый дым от пламенных формулировок. Шла жестокая принципиальная борьба — слова против слов, шабаш словоизвержений и словоплясок, вакханалия адских ярлычков.
И слово становилось делом. По южной Украине колобком катился маленький человечек с большой лысой головои, крохотными злыми глазенками, серыми щеками и зычным голосом, немощный, щуплый, страшный, всех травящий и сам затравленный — генеральный секретарь КП(б)У Станислав Косиор. Он прикатил и на центральную усадьбу «Красного Перекопа». На собрании, куда вызвали сельский актив и коммунистов, он разъяснил со всей авторитетностью вождя и мыслителя, что плохая хлебосдача проистекает от неумения руководителей развернуть на селе классовую борьбу.
— Где же ваша классовая борьба, когда девки на улицах песни поют? — исступленно вопрошал он, вонзая в собравшихся бешеные глаза. — Я еду по улице — поют, гады, завернул в переулочек — надрываются! Делать им нечего! Вот она, ваша работа, каждому видна — смехунчики, хохотунчики… А где боевой марксизм-ленинизм, я спрашиваю? Где коммунистическая непримиримость, большевистская принципиальность? И при такой веселой жизни вы хотите, чтобы шла хлебосдача?
Люди боялись смотреть друг на друга. Какая, и впрямь, хлебосдача, когда девки песни поют? А меня терзали запрещенные сомнения. У меня болело сердце. Я сам пел с девками и гулял с ними. И не видел в этом преступления. И хлеб, который получали, удушив песни, становился мне горек.
Я, конечно, понимал, что трудности роста неизбежны — особенно когда перед тобой высокая цель, которая, как известно, оправдывает средства. И знал, что сомнения мои свидетельствуют, мягко говоря, лишь об идеологической невыдержанности. Но я ничего не мог с собой поделать: я не все средства принимал, не через все барьеры мог сигануть. Шиллер и Дидро, Сервантес и Спиноза, Свифт и Гегель, Платон и Толстой и еще сотни таких же идеологических путаников, а может, и прямых агентов гидры говорили во мне много сильнее Косиора. Я, безусловно, чтил украинского генсека (очень уж высока была должность), но во мне вздымалось тяжкое недоумение, недоумение превращалось в неприязнь.
Лет через пять я узнал об аресте и расстреле Косиора. Разумеется, он был осужден по выдуманному обвинению: вероятно, пытался продать Украину немцам — за пятьсот марок или японцам — за тысячу иен. Больше он сам не стоил, больше ему бы не дали. Да и воображения на суммы покрупнее у его кусочников-обвинителей не хватило бы. В общем, была, вероятно, какая-то обычная несусветная дичь. Его осудили невинно. Невинно пострадавших надо жалеть. Я его не жалел. Я презирал его и осужденного. Он сам рыл яму, в которую упал. Его страшный конец был делом его собственных страшных рук. Палач удостоился плахи.
Спустя несколько дней после отъезда Косиора Шмидт застрелился. Он оставил предсмертную записку: план в 1800000 пудов нереален, он не хочет обманывать горячо любимую партию и не менее горячо любимого Сталина и предпочитает расстаться с жизнью. На другой день после его самоубийства через совхоз катил еще один из вождей — Каганович (он тоже нагонял страху во время уборочной). Лазарь Моисеевич выразился о Шмидте кратко и гуманно:
— Собаке собачья смерть!
Спустя месяц я уезжал из совхоза. Было сдано уже 2300000 пудов, и отправка зерна на элеваторы продолжалась. В центре гигантских массивов урожай оказался не четырнадцать-пятнадцать, а двадцать четыре-двадцать пять центнеров с гектара. И на сторону девать его было некуда. И можно было не торопиться с истерикой. Хлеб поступал непрерывно — независимо от принципиальных речей и беспринципных сомнений. И сказал бы тогда тот же Каганович о Шмидте, что Шмидт герой, а не собака.
Не подождал Шмидт…
Итак, я жил в десятом отделении совхоза «Красный Перекоп», сперва в какой-то хате, потом в вагончике, поставленном в степи около тока. В нем обитали Левартовский, секретарь парторганизации отделения (так теперь стали называться прежние партячейки), и уполномоченный совхозный нарком Гонцов, полный, добродушный выпивоха, но не бабник, из тех, на которых начальство пашет и без пропуска в рай въезжает. Он был важной персоной, крупнее самого Островского (или Ковалевского, или — наоборот — Добровольского), начальника отделения, рыхлого, усатого и хитрого украинца, положившего, как и все, партбилет на стол очистной комиссии, но твердо решившего любыми средствами добыть его обратно. Я, как и другие командированные, относился к этим «любым средствам».
На полях работали отделенческие комбайны, грузовики прямо с поля возили зерно в Каховку, на элеватор. Этим занимались военные шоферы, прибывшие на своих машинах. Местные, совхозные, сгружали зерно на ток, где его хранили в бунтах.[119] Еду возили прямо в поле, она была скверной: мутная похлебка и каша из ячменя. Зато хлеба хватало. Ели суржик[120] из пшеницы с ячменем — зерно было плохо очищенное, но молодые желудки его брали.
Уборка шла медленно, хлеб осыпался. Кое-где он полег — не от дождя, от ветра. Гонцов ругался — огромный урожай погибал. Он поехал к Татьянину, кричал, грозил, умолял. Нам прислали уборочную бригаду из МТС «Новые маяки». Маяковцы прибыли на своих тракторах и со своими комбайнами. Ребята и девчата были старательные, довольно аккуратные (помню, Гонцов ставил их в пример совхозным).
Но проработали они всего один день, а на второй забастовали. У нас не хватило еды. Не мяса, разумеется (о нем и говорить не приходилось), — круп и муки. Обед в поле не привезли. Ужина тоже не было. И вечером маяковцы повернули свои машины домой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});