Там, за облаками… - Валерий Болтромеюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для пилота полет — бесконечное скольжение стрелки указателя курса, зыбкое раскачивание крестовины авиагоризонта, бег времени, неумолимо отсекаемого щелчками бортового хронометра, сосредоточенность внимания и воли, решений и действий такая же предельная, какой владеют, наверное, разве что только саперы — ведь и летчику тоже ошибаться нельзя.
Штурману видится за словом «полет» пестрота карты, повторенная размытой облачной дымкой пестротою земли, плывущей далеко внизу. Для штурмана небо за бортом, такое просторное для непосвященного глаза, жестко разделено видимыми только ему границами воздушных потоков, температурных слоев, областей разновысоких давлений. Для штурмана небо теснее, чем для автомобилиста самая тесная улица в пиковые часы. Но там — реальность земли под ногами, указатели и светофоры, предупреждающие и подсказывающие издалека; здесь — только тонкая карандашная линия курса на карте, чутье времени и скорости, безукоризненно точный расчет. Штурман, прокладывающий путь самолету, — как человек, ведущий за руку ребенка по дороге, которую иной раз он и сам видит впервые.
Вот почему, когда они заняли наконец предписанную им высоту полета и выравняли скорость и Гордеев дал команду перейти на автопилот, Свиридов с наслаждением откинулся в кресле.
Радист закончил передачу, снял руку с ключа, сдвинул наушники. Голоса сотен невидимых и вовсе неведомых ему, но понятных и чем-то близких людей, таких же, как он, радистов, наземных, морских и летевших сейчас своими путями над июльской землей, обрывки музыки, треск далеких грозовых разрядов, густая дробная россыпь морзянки — все разом отодвинулось, отпустило немного.
Теперь и он мог побыть немного с самим собой, и он снова мысленно вернулся к тому, о чем думал нынешним утром, что занимало его в последнее время тем чаще, чем ближе становился намеченный отпуск.
«А лихие ребята, эти, на станции техобслуживания. Психологи! Знают, что в разгар сезона, в середине лета по автомагазинам толкаться — мертвое дело, и вот они тебе, пожалуйста: поршневых колец нет. А по глазам вижу: дай я ему столько, сколько он невпрямую, но настырно запрашивает, — и возьмет он эти кольца с той самой полки, где они себе спокойно лежат. Знает, мне его все равно не объехать: мне вот так нужно, чтобы к отпуску «Москвичок» стоял на ногах. Хватит наездов на два да на пять дней. Шуточек этих, что в каждом почти письме, хватит — как же, мол, высоко залетел, в золотых пуговицах ходишь, и бабам нашим с твоей городской, ведомо, не тягаться, и сам небось уже и позабыл, каким концом трава из земли растет. Да и мать тоже, сколько ей ни пиши, что все в порядке, разве угомонится она, пока сама этого порядка не увидит? Вот и она хоть и осторожно, а написала: годы идут, стареть стала быстро, и мало ли что, привез бы внука поглядеть, а то и выходит, что соседи по правде зубоскалят: мол, непутевый… Вот и решил: едем, всем домом, на весь отпуск. И тогда увидим, родня дорогая, и как в хозяйстве соображает городская моя, и на всем остальном точки поставим, а уж свою крынку молока на покосе я честно заработаю. Да и вообще чувствую: надо. А то замечаю, что многое уже стал вроде бы забывать».
Он думал о своих родичах, о людях, медленных на слова и злых на работу. У них оттого и письма жесткими получались всегда, что некогда было особо за слогом следить. То, что они его иной раз поддевали, — мелочи, он знал: случись с ним беда — все на кон бросят, что смогут, лишь бы помочь, и за собой тоже знал, что и для них головы не пожалеет. И на уколы их он вовсе и не думал обижаться: чувствовал между строчками какую-то их неопровержимую правду.
«Забывать уже я многое начал. Такое, чего забывать и нельзя. Сам позабуду — сына тогда чему научу?»
Легкая улыбка тронула лицо Юдаева, когда он представил себе, как теперь уже очень скоро снова увидит он желтые одуванчики у плетня, старые скворечни на яблонях, синий вечерний туман над выгоном за околицей, услышит хриплый спросонок крик петухов, по которому можно ставить часы; как вдохнет теплый хлебный запах родного дома. Как однажды рано утром, на самом восходе, по еще полной, спелой росе тихо выйдет он босиком из дома, просто чтоб ощутить под подошвами знобящую упругость травы и снова почувствовать, как странная, хмельная и веселая сила вольется в него при этом, передавшись ему от умытой росой земли, — и вдруг покажется: раскинь руки — и полетишь…
А пока земля медленно растворялась в плотнеющей дымке внизу. Скоро ее совсем не стало видно — теперь самолет, казалось, уже не летел, врубаясь свистящими винтами в пространство, а как бы плыл, растворяясь в его бесконечности, и это мгновениями было похоже словно бы на космический полет. Неожиданное это сходство усиливало солнце. Разнообразно преломляясь в закрывавших его облаках, с неуловимой, но резкой переменчивостью окрашивало оно скользящим светом машину, и она то вдруг излучала серебряный блеск, то отливала холодной синевой стали, то скользили по фюзеляжу фиолетовые угрюмые сполохи.
Но все ровнее, спокойнее становился свет в пилотской кабине, и это значило, что они пересекли невидимую черту, за которой начиналось царство полярного дня.
Бесстрастно и безошибочно держал заданные курс и высоту автопилот.
Гордеев, задумавшись, смотрел поверх приборной доски вперед, за остекление кабины, как будто там, в беззвучно наплывающих облаках или еще дальше, за ними, хотел сейчас увидеть что-то очень важное для себя.
Молчал Мараховский: все еще переживал.
Шуршал картой штурман.
Полушкин поднялся со своего места, еще раз, но теперь уже успокоенным взглядом, окинув приборные доски. Постоял за спиной у пилотов, как бы прикидывая, что ему делать дальше. Потом ловко выщелкнул сигарету из пачки, а из кармана тужурки радиста выудил зажигалку; это значило, что он пойдет сейчас на кухню к бортпроводницам, покурить, поболтать налегке, приготовить кофе на четверых: Дед кофе не пил.
…Потом штурман включил локатор, чтобы впереди по курсу, насколько хватит у локатора мощности, оглядеть горизонт.
И радист, медленно вернувшись из своего близкого будущего в нынешний день, привычно перещелкнул рацию на передачу, отстроил частоту и, взявшись за ключ, принялся вызывать Амдерму, еще далекую сейчас от них, — первый по маршруту аэропорт, в котором их ждали.
3
«…Вот и угомонились наши нынешние пассажиры. Пообвыкли. Перезнакомились. Теперь — кто в газету уткнулся, кто задремал. В иллюминаторы смотрят. Необычно это все-таки: только что человек теплую траву руками трогал, волосы у него еще ромашками пахнут, а земля уже далеко, как во сне, и на нее смотришь, как будто с другой планеты.
Бабуся во втором салоне притихла. Летит в Тикси. Там у нее, говорит, сын в порту, механик. А сама из Тима. Я и не представляла, что где-то есть такой городок, весной весь в соловьях, осенью — в яблоках… Переволновались мы с этой бабушкой. Первый раз ведь в жизни отважилась самолетом лететь. Когда по трапу шла, губы дрожали. Что ее, старую, беспомощную, с места сорвало, Крайний-то Север — не ближний свет?..
Взлетели — у нее разболелась голова. Сначала думали просто от страха, от непривычки, первый раз ведь, бывает. Взялись ей объяснять, что оно такое, самолет — никакой, мол, сатанинской силы. А ей хуже и хуже. Мы и анальгин, и пирамидон — не помогает. Все-таки допытались потом: гипотония у бабушки. Тут, конечно, ни анальгин, ни пирамидон не помогут, это мы запомнили, когда еще учились на курсах первой помощи. Отыскали ей кофеин. Полегчало, даже засветилась вся. Клубникой взялась угощать домашней, и нее «доченьки» да «доченьки», и так она это выговаривала и так смотрела — передать не могу, только во мне что-то как вздрогнуло. И у девчонок, вижу, глаза на мокром месте. И Люда, старшая наша, бригадир, вдруг говорит: эх, девчонки, всегда ли мы вот такое ласковое «доченьки» от своих матерей заслуженно получали? Да и взрослыми теперь стали, а всегда ли добрые, потому что добрые? Может, от самих себя откупаемся? Сбила меня эта бабушка с беззаботного настроения, я ее теперь долго помнить буду…
На борту тишина, вызовы не горят — можно с собой побыть. Людка, конечно, достанет из сумки учебник. В школе была уверена, что ее призвание химия, в химический поступила, да проучилась два года, вроде меня, и бросила. Для химика, говорит, характера не хватало. Теперь, говорит, разобралась с собой — в этом году поступает в МАИ.
Кладет учебник, о чем-то задумывается. Может, уже видит себя на «своем» факультете? У нее такое сейчас лицо, какое бывает у победителей. Да она и есть победитель. Потому что знает, чего хочет. Я ее понимаю.
Людка счастливая, я это вижу по ее лицу. И тоненько-тоненько начинает что-то звенеть и во мне — воспоминание какое-то или желание, даже не знаю, как это точнее назвать, и что это на самом деле, не знаю, Может быть, даже голос судьбы, если у нее есть голос, от которого так странно сжимается сердце.