Позавчера была война - Юрий Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А он два года. — Она вдруг повернулась ко мне. — Два года. На границе. Там тоже рискуют жизнью. — Она распалилась, глаза ее болезненно сузились и сердито поблескивали. — На войне в тебя стреляют, и ты стреляешь. А на границе знаете как бывает: в тебя стреляют, а ты не смеешь. Потому что нет приказа.
— Но они-то погибли, — тихо сказал я, кивнув на разведчиков.
— На границе тоже погибают, — не отступала она. — Только об этих ребятах экскурсоводы не рассказывают, а с границы пришлют похоронную матери. И все.
Она меня окончательно обезоружила, эта длинноногая белобрысая девчонка. Выбила из-под ног почву. И я почувствовал, что опять не смогу снять фотографию пограничника со шрамом над бровью.
Она уставилась на носки своих ботинок, а я смотрел на фотографию парня, который хотя и родился целой жизнью позже четырех разведчиков, но был удивительно похож на них. Почти не отличался. Та же пилотка — звездочка над переносицей, та же гимнастерка с помятыми погонами… Экскурсоводы выжидательно смотрели на меня.
Я повернулся и медленно пошел прочь, но она окликнула меня:
— Подождите. Я должна взять Славину фотографию. Можно?
Эта вздорная девчонка решила, что может распоряжаться в музее как в собственном доме: захотела — повесила, захотела — сняла. Я промолчал. Я ждал, что она скажет.
— Понимаете, он скоро приедет домой. Он был ранен в бою на границе. Он залег с пулеметом, а их было десять. Он не пропустил их… Когда пришло письмо, я повесила сюда его фотографию.
Я посмотрел в сторону Славы Афанасьева, и мне показалось, что там, на границе, вместе с ним залегли и вели огонь по тем, кто посягнул на нашу землю, и эти четверо ребят из Красного Куста. И кто знает, что было бы со Славой, если бы их не было рядом.
— Зачем же именно теперь снимать фотографию? — тихо спросил я.
— Вы не знаете брата, — печально сказала девочка, — если он увидит свою фотографию в музее, он знаете что со мной сделает! Он меня в детстве поколачивал.
И снова у Красного Куста осталось четверо бойцов. Историческая справедливость была восстановлена. Но меня огорчала эта справедливость, ведь Слава Афанасьев как бы связывал четырех погибших разведчиков с сегодняшней жизнью. Он был принят в их товарищество как равный. И каждый раз, проходя мимо, я испытываю невнятное щемящее чувство, словно этих ребят всегда было пятеро, а теперь один из них ушел навстречу новым боям.
Учитель истории
Да здравствует Дубровник — древний город, стоящий лицом к морю, спиной к горам! Да здравствуют его непрошибаемые крепостные стены светлого камня, каменные мостовые и полы в домах — тоже каменные. Фонари на цепях, кованые запоры, ржавые петли и античный фонтан для питья, похожий на железную карусель. И оцинкованные флюгарки, сидящие на трубах, как голуби. И просто голуби сизари, живущие в закоптелых бойницах. Да здравствуют якоря с потонувших кораблей, лениво развалившиеся на причале, — лопастые, с чугунной серьгой в единственном ухе. И подъемный мост с противовесами — гирляндами шаров мал мала меньше. И пушка, подавившаяся в бою собственным ядром.
Мы — туристы. Всюду суем нос. За страдания сбитых, гудящих ног, за недосыпание, за голод после завтрака — булочка, джем, кофе — мы требуем вознаграждения. Мы заглядываем в окна — как живут дубровяне? Рассматриваем сохнущее белье — что они носят? Ловим носами запахи дубровниковских кухонь — что они едят? И пьем соки из гида: а? что? почему? в каком году? при каком короле? из чего? для чего? зачем? Наш гид с непривычки — он военный, недавно вышедший в отставку, — обалдевает от вопросов. Он ищет спасения и ведет нас по улочке под углом 45 градусов в гору. Его хитрость заключается в том, что от одышки трудно задавать вопросы. Но он не учитывает, что отвечать еще труднее. Идем по узкой галерее, сворачиваем влево. Попадаем в тупик. С трудом выбираемся из него. И нам в глаза ударяет оглушающая голубизна — окно в море. Квадраты лазури вправлены в ржавую решетку. Мы сразу забываем «зачем?» и «для чего?», «когда?» и «кто?». Мы дышим чистой голубизной и чувствуем, как она разливается по жилам. Мы молодеем, легчаем. И камень вокруг нас легчает. Вырастает дубрава — по-хорватски дуброва, — листья у дубов голубые, а шум их — морской.
— Трах-тах-тах! Бух! Бух!
Я оглядываюсь. В узкой улочке — стайка ребят. В руках деревянные ружья. Один мальчик в очках, с толстой книжкой под мышкой.
— Бах! Бах! Бах!
Воинственная стайка приближается.
Спрашиваю:
— Кто такие?
Отвечают:
— Партизаны!
Слово «партизаны» звучит по-хорватски так же, как по-русски.
Киваю на мальчика с книгой:
— А он?
Отвечают:
— Учитель истории.
Мальчишки вопросительно смотрят на меня: что я спрошу еще? Я не знаю, что спросить, и медленно говорю:
— Мы из Москвы. И среди нас тоже есть учитель истории.
Я пытаюсь подозвать нашего учителя, но он не отзывается. Затерялся в лабиринте древнего Дубровника. И «партизаны» тоже исчезают. Улочка пустеет.
Наш учитель истории, Иосиф Ионович, как галерный раб, прикован к кинокамере. Кинокамера мучает своего раба: заставляет его, прихрамывающего, взбираться на скалы, подсовываться под водопады, бегать, прыгать, приседать. При этом в его глазах загорается несерьезный огонек мальчишеского азарта, который не могут скрыть даже растущие кустами брови.
Я на минутку представил себе наших ребят, играющих в Иосифа Ионовича. И рассмеялся. Один. В пустой улочке.
Наш гид Рада мучительно искал средства отдохнуть от туристов и надумал привести нас в большой аквариум, разместившийся в подвале морского музея. Мы увлеклись рыбами и сразу забыли о «партизанах». Я никогда не видел плавающего ската, а он похож на подводную птицу, помахивающую большими эластичными крыльями. Он моргал поразительными глазами — не рыбьими и не птичьими, скорее — человеческими. И в них застыла какая-то таинственная мысль.
В голубом бассейне, на дне, лежала черепаха. Огромный осенний лист: голова — черенок, рисунок на панцире — прожилки. С какого дерева занесло сюда этот лист? Почему от одинокой черепахи веет печалью? Панцирь спасает ее от солнца, от зубов хищников, от ударов, но не может спасти от одиночества…
И тут я почувствовал взгляд, сверлящий меня в спину, и оглянулся. У стены стояли «партизаны». Их, видимо, не интересовали ни скаты, ни другие рыбы. Они смотрели на нас. Молча. Не решаясь заговорить. Не «открывая огня». Что-то притягивало к нам дубровниковских ребят.
Потом они появились в храме, куда не попадал мистраль — теплый ветер с моря, и поэтому было прохладно.
Последний раз мы их видели на подъемном мосту. Я помахал им рукой. Они приветственно подняли над головой оружие. А мальчик в очках поднял книгу.
Гостиница, в которой мы остановились, называлась «Лапот». Мы тут же переименовали ее в «Лапоть». Лапоть на берегу Адриатического моря! В нескольких шагах от «Лаптя», за углом, был обнаружен маленький винный погребок. Три ступеньки вниз — и соленый дух моря сразу перебивался другим духом, таинственным и терпким, исходящим от потемневших дубовых бочек. Здесь хозяйничал бронзоволицый пожилой человек, который наливал вино с бескорыстным радушием и получал с нас деньги с заметным смущением, как бы извиняясь.
Вино было легким и прохладным. Оно не пробуждало безудержного веселья, и настраивало на элегический лад, и служило нам и хозяину погребка переводчиком. Он оказался бывшим партизаном. Участвовал в битве на Неретве. И звали его совсем по-русски — Данила. Данила поддерживал беседу, а сам не забывал о своих обязанностях: подходил то к одной бочке, то к другой. У содержимого каждой бочки был свой вкус, свой цвет, свой запах. Улучив момент, я спросил Данилу о таинственных «партизанах» старого Дубровника.
— Ах, эти полетарцы![2] — воскликнул он. — Эти полетарцы всегда играют в партизан. В кого же им еще играть?
— Но один из них, — заметил я, — был учителем истории.
— И в Учителя истории тоже играют, — сказал Данила, и вдруг веселье в его глазах стало угасать. Глаза похолодели. — Вы слышали про Крагуевац? Там за одну ночь фашисты расстреляли семь тысяч мирных жителей. Половина расстрелянных были школьники. Там теперь стоит памятник. Большая римская пятерка из бетона. Дети прозвали эту пятерку — памятник пятому классу… Так вот, там был Учитель истории.
Разговоры моих спутников как-то сами но себе пошли на убыль. Все стали прислушиваться к рассказу Данилы. Все придвинулись к стойке, за которой он стоял, как за кафедрой. Кто-то отпил из стакана, и глоток прозвучал как выстрел.
— Так вот, Учитель истории возвращался под вечер в Крагуевац. И немецкое охранение задержало его. То ли немцы пожалели его, то ли не хотели с ним возиться. Но ему сказали: «Уноси ноги. Там тебе будет нехорошо!» — «Там мои ученики!» — возразил учитель. «Их скоро не будет. Ни одного! Уходи!» Упрямый учитель продолжал стоять на своем: «Я учил их. Я должен быть с ними!» Он так надоел немцам, что они решили: черт с ним, если ему хочется умереть, пусть идет!