Правила перспективы - Адам Торп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот он решил опорожниться, не дожидаясь разрешения.
Не слишком прилично. И почему-то как всегда говно стекло в ботинок по левой ноге. Запах поднялся к лицу, как пар поднимается вокруг локомотива и укрывает собой всю станцию, только на сей раз пахло не углем.
Немцы, берегитесь! Не покупайте у евреев! Кто сказал: не советую любить ближнего, любите лучше самого дальнего? Неужели действительно Ницше? А может, Шопенгауэр? Как жаль, что не спросишь у папы!
15
Не сказать, чтобы герра Хоффера сильно удивило то, что Вернер его презирает. И все же на несколько минут он лишился дара речи. Во время воздушных налетов тишина нередко наступала сама по себе, поэтому в убежища и брали с собой патефоны и карты. Многие засыпали или притворялись, что спят. Похоже было на дальнюю поездку по железной дороге — когда сидишь в битком набитом вагоне, где почти никто не разговаривает. Полутьма убежища успокаивала, и страх казался всего лишь какой-то абстракцией где-то за пределами сознания, своего рода квадрат цвета пурпура или киновари. Страх объединял всех, отрезвляла только мысль — в любую секунду ты можешь умереть. Вместе со всеми этими людьми, как правило, совершеннейшими незнакомцами. Незнакомцами, которые чихают, бормочут, барабанят пальцами и достают тебя кто во что горазд.
До сих пор герру Хофферу редко доводилось пережидать налет в подвале вместе с музейными сотрудниками — всего-то три-четыре раза. Чаще всего налеты случались по ночам, а летом — по вечерам, от полвосьмого до полуночи. В этом войска союзников были весьма пунктуальны. Бомбили обычно фабрики, железную дорогу и различные сооружения на окраинах. Разрушили и многие жилые дома, то и дело бомба, точно по злому умыслу, падала на какой-нибудь старый и любимый особняк в центре. В прошлом году британцы устроили утренний налет, сотни людей на юге города укрылись в церкви Мартина Лютера. Разумеется, на нее сбросили бомбу, и все погибли. С неба упало столько бомб, что они стерли с лица земли не только церковь, но и здания по соседству. Все решили, что это они нарочно. Они вечно бомбили школы, церкви и больницы, хотя это и против правил, пусть даже во время самых тяжелых боев. Но у горожан не осталось сил на злость, подняли визг лишь отдельные партийные деятели. Война была чудовищной, слишком чудовищной, чтобы злиться. Вместо злости было какое-то тихое возмущение, величавое от чувства, что это варварство — детище врага и что во всем виноват мистер Черчилль. Этими же чувствами пестрели газеты, укрепляя всеобщее негодование. Моральное превосходство над врагом было очевидным. Все знали, что борьба с большевизмом — их долг, так же как когда-то в дедовские времена борьба с дикими мадьярами. Американцев и британцев, этих глупых и жадных налетчиков, уничтожат их лживые союзники — большевики, так что в конце концов они за все поплатятся. На немецкие земли всегда кто-то покушался, их всегда осаждали — если не глупые и жадные дикари вроде славян, то наглые французы, эти псевдоримляне с их напыщенными речами и глумливыми манерами. Возомнили себя римлянами! Наполеон в тоге — римлянин! Чернявый семитский коротышка! Но стоит этим выскочкам захватить и разрушить пару-другую городов и войти в леса, как на этом их победы и заканчиваются. Суровые, мрачные леса раз за разом отбрасывают их назад, отбрасывают легионы грабителей, как мерзкую заразу! И как отрадно сознавать, что они всякий раз остаются ни с чем на краю бескрайнего девственного, несокрушимого леса! Какой надеждой и опорой был для немецкой души этот бесконечный лес, его стройные стволы, благоуханный бальзам их несомненной правоты! Вот, наконец, Германия объединила все свои бесконечные леса в одних границах, как мать собрала свое разбежавшееся потомство. Как молода Германия! И если церковь рушится и хоронит под собой свою паству, то это лишь родовые схватки, предшествующие рождению великой нации! Разбитое колено у ребенка! Невзирая на личное горе, мы должны смотреть дальше и видеть больше, как дерево, в мечтах чувствующее себя лесом!
В общем, убежища герр Хоффер терпеть не мог. Иногда он вообще не спускался, а оставался наверху в импровизированном гнезде из стульев и подушек, на случай, если выбьет стекла. Фрау Хоффер, хотя и побаивалась спертого, нездорового воздуха, где каждый чих мог смертельно заразить ее девочек (а в подземельях кашляли и чихали все, кому не лень), все-таки слишком боялась погибнуть под развалинами собственного дома, поэтому каждый раз уводила дочерей в подземелье. Там, глубоко-глубоко в душной темноте убежищ, которые и были-то всего-навсего укрепленными подвалами, все немецкое превосходство сжималось в комок, будто по приказу инстинкта самосохранения. Дома же, посреди своих стульев и подушек, герру Хофферу казалось, будто оно, это немецкое превосходство, сияет сверхъестественным светом, переполненное какой-то невероятной силой. То был дух искусства, в котором так преуспел его народ. Духовный, но в то же время не религиозный опыт (а религию, как известно, безнадежно исказили паписты). Это было высшее добро, поселившееся в искусстве, чистое и вечное, значение которого он имел счастье понимать, как всякий истинный немец.
Иногда он осторожно зажигал свечку и читал, сидя в своем замке из стульев и подушек, потрепанный томик "Rembrandt als Erzieher"[11] Юлиуса Лангбена, с восторгом и сожалением от собственного детского идеализма возвращаясь к тем местам, которые подчеркнул когда-то в юношестве. Например, три жирные черты теперь уже выцветшими красными чернилами стояли под такой цитатой: "Бисмарк заложил основу единства, но истинному кайзеру, великому герою-художнику, придется оживить и углубить его".
Когда-то он воображал, что именно он, Генрих Зигфрид Хоффер, став великим героем-художником, оживит и углубит внутреннее единство немецкого народа. Об этом он и думал, когда подчеркнул данное предложение… какое это было потрясение, электрический разряд, перст судьбы! Какой сентиментальный, романтический юнец не думал об этом, читая Лангбена? Но все помалкивали, каждый держал свои мечты при себе. Поначалу, когда Лангбенов герой-художник воплотился в Адольфе Гитлере, герру Хофферу показалось, что его надули. Но в какой-то миг незаметно, в результате неизбежной и неожиданной химической реакции, оживший герой-художник стал воплощением его мечты, его, герра Хоффера! Проповедник со сжатыми кулаками, чей визгливый монолог часами не умолкал по радио, проповедник, похожий не то на официанта в дрянной забегаловке, не то на провинциального цирюльника, не то на того англичанина, который погубил своего друга; сей проповедник был не человеком, он был воплощением воли, исполнением желаний. Он был вещественным воплощением его, герра Хоффера (ведь он ожил после того, как его придумал герр Хоффер!), духа, всего лучшего, что в нем было.
Вот как приветствовал фюрера герр Хоффер и большинство его друзей и знакомых в первые дни его власти — с любовью, которая на самом деле была любовью к себе, любовью ко всему лучшему в себе.
Однажды (гораздо позже, когда Партия давно и прочно закрепилась у власти) он попытался объяснить эту былую наивность герру и. о. директора Штрейхеру.
— Ах так, — рассмеялся герр и. о. директора, посасывая свою неизменную трубку. — Мне это напоминает вот что: легко дружить с тем, кто с тобой не дружит, особенно если ты этого не знаешь.
Сейчас наверху было тихо. Герр Хоффер вдруг понял, что так и не рассказал про витраж Клюге. Вообще-то, он и не собирался, чтобы не ослабить боевой дух. Но, вспомнив ядовитые взгляды, которые из-за Достоевского бросал на него Вернер, и наступившее потом долгое молчание, решился восстановить свои позиции.
— Кстати, — произнес он, — витраж Клюге уничтожен.
— Он ведь тебе никогда не нравился, верно? — припомнил Вернер.
Мог бы об этом и не вспоминать, между прочим.
— Я был к нему нежно привязан, — довольно холодно возразил он. — Он был частью души нашего Музея.
— Душа музея — это люди, — возразила Хильде Винкель. Ее распухшая губа в свете свечи блестела, как мокрая слива.
— Какие люди?
— Посетители. Настоящие живые люди, — продолжала она, не глядя на него. — Они вдыхают жизнь в здание и придают его содержимому смысл.
— Душа музея, — ответил герр Хоффер, с восхищением глядя на то, как движутся губы Хильде в нежном, облагораживающем все вокруг свете свечи, — между произведениями чистого искусства и его ценителями.
— Между?
— Это встреча разума художника и взгляда зрителя.
— И в ней душа?
— Да, в этот момент где-то посередине возникает умственное и духовное возмущение, — объяснил герр Хоффер, сам едва понимая, что он говорит, — своего рода химическая реакция в воздухе.
— То есть душа висит в воздухе? — переспросила она, очень стараясь не улыбнуться. — Словно какой-то зеленый дым?