Одиночество Титуса - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как часто смотрел он на нее в гневе или в неистовстве любви! Как часто любовался ею. Как часто видел ее уходящ. ей, но никогда – такой. Свет из вестибюля, в котором ожидал хозяйку слуга, заливал сад, и Юнона стала уже силуэтом в освещенном проеме двери. Над полными, округлыми, похожими формой на колокол бедрами, едва приметно раскачивавшимися на ходу, вставала колонна почти по-военному прямой спины, и шея взмывала над плечами совершенным цилиндром, увенчанным классической головой.
Глядя на нее, Мордлюк, казалось, видел, в некотором странном смысле, себя самого. Он видел в ней свою неудачу и знал – она видит в нем свою. Каждый получил все, что мог предложить другой. Что же сложилось не так? Не то ли, что они больше не нуждались друг в друге, поскольку видели друг друга насквозь? Что помешало их любви? Сотни разных вещей. Его неверность, его эгоизм, вечное его скоморошество, его колоссальная гордыня, отсутствие нежности, оглушительная жизнерадостность, самовлюбленность.
Но и она исчерпала запасы любви, или, вернее, их из нее выбили. Осталась лишь дружба, нерушимая, ставшая для них средой обитания.
И потому было странно, что сердце Мордлюка стеснилось; странно, что он провожал ее взглядом; странно, что развернул машину так медленно, и странно было видеть (когда он добрался до своего двора), с какой задумчивостью на лице привязывал он автомобиль к шелковице.
Глава тридцать четвертая
Под вечер следующего дня Титуса заточили в тюремную камеру, маленькую, с выходящим на юго-запад зарешеченным окном.
Когда Титус вошел в нее, всю эту прямоугольную конурку заливал золотистый свет. Черные прутья делили окно на дюжину вертикальных полосок, за которыми светился закат.
В одном из углов камеры стояла на козлах дощатая койка с накинутым поверх темно-красным одеялом. Середину камеры почти полностью занимал стол, опиравшийся о каменный пол – очень неровный – только тремя ногами. На столе валялось несколько свечей и коробка спичек стояла чашка с водой. Пообок стола возвышался непрочный на вид стул, который кто-то когда-то пытался покрасить, однако человек или люди (кто бы те ни были), занимавшиеся этим, скоро устали от трудов, и стул остался перепелесым, черным с желтым.
Пока Титус разглядывал камеру, тюремщик закрыл за ним дверь, и юноша услышал, как ключ повернулся в замке. Однако солнце осталось в камере – низкие косые лучи медового света; они проливались сквозь прутья решетки, как бы приветствуя новичка, и тот, не помедлив, подошел к окну и, взявшись руками за железные прутья, оглядел окрестный ландшафт.
Ландшафт, казалось, преобразился. Настолько бесплотен был свет, что огромные кедры плыли в нем, а горы брели по грудь в золоте.
В дальней дали Титус различил словно наинкрустированный город – пологий солнечный свет ударял в него, и то там, то здесь золотисто посверкивали окна, похожие на искорки в кремне.
Внезапно из позолоченного вечера прямо туда, где стоял, глядя сквозь прутья, Титус, полетела птица. Стремительно приблизясь, она сделала в воздухе сальто и вдруг опустилась на подоконник камеры.
Судя по тому, как быстро вертелась на шее туда и сюда голова птицы, летучее создание что-то искало. Ясно было, что предыдущий обитатель камеры делился с этой пестрой летуньей крошками – однако сегодня крошек не было, и сорока в конце концов принялась, за неимением лучшего занятия, рыться в перьях.
И из этого золотистого вечера, из камней камеры, из трепетания сорочьего крыла, из кедров прилетело к Титусу долгое дуновение воспоминаний, и перед глазами его поплыли картины, и он увидел – живее заката и лесистых гор – длинный, сверкающий очерк Горменгаста, камни своего дома, облепленные ленивыми ящерками, а после все заслонила мать, какой он в последний раз видел ее в двери хижины, и за ее спиной подобием театрального задника огромный, сочащийся каплями нависал обшарпанный Замок.
«Ты вернешься, – сказала она. – Все дороги ведут в Горменгаст», – и Титуса вдруг охватила тоска по дому, по всему, что было там хорошего и дурного, по запахам, по горькому вкусу плюща.
Словно пытаясь отогнать ностальгию, он отвернулся от окна, но простое перемещение тела в пространстве ничем ему не помогло, и Титус присел на краешек койки.
За окном слышался откуда-то снизу свист черного дрозда, золотистый свет меркнул, и на Титуса накатило вдруг одиночество, подобного которому он никогда прежде не знал.
Он наклонился, прижав локти к напрягшимся под ребрами мышцам, и стал, точно маятник, раскачиваться взад-вперед. Движение это было столь мерным, что, казалось, механический ритм его не способен хоть как-то утишить горе.
И все-таки Титус находил в нем подобие успокоения, и пока разум его рыдал, тело продолжало раскачиваться.
Ноющее желание сию же минуту вновь оказаться там, где он вырос, не отпускало его. Те, кто оставил родные места, не знают покоя. Это скитальцы, измученные тоской по дому и не покоряющиеся никому. Сама любовь бессильна их исцелить, с каждым их шагом тлен и прах возносятся облаком в воздух, разносятся сквозняками по коридорам, оседают на клейменых карнизах – каждый вдох наполняется прошлым, и легкие несчастных чернеют, как у шахтеров, забиваясь крупицами прежней жизни.
Что бы ни ели они, что бы ни пили – ничто не схоже с хлебом их дома, зерном их долин. И с вином родных виноградников. Все это – чуждое пойло.
Так он раскачивался взад и вперед в колыбели горя, а в камере все темнело, и в какой-то из часов ночи Титус заснул.
Глава тридцать пятая
Что это было? Титус резко сел, огляделся. Очень холодно, но разбудил его не холод. Некий звук. Теперь Титус отчетливо слышал его. Источник звука находился от него в нескольких футах. Что-то вроде постукивания, но не из-за стены. Из-под койки.
Вот оно прервалось ненадолго и опять возобновилось; в нем словно содержалось какое-то сообщение, ритмический рисунок, нечто звучавшее, как вопрос: «Тук-тук… Тук-тук-тук. Ты… тут?.. Ты-то… тут?..»
Этот стук, сколь зловещим ни казался он, по крайней мере отвлек разум Титуса от давившей его тоски по дому.
Тихо соскользнув с тощей постели, Титус постоял у нее с гулко бьющимся сердцем, потом приподнял кровать и переставил в середку камеры.
Вспомнив о свечах, он ощупью отыскал одну, засветил ее, на цыпочках вернулся в тот угол, где прежде стояла кровать, и подвигал свечой взад-вперед, освещая каменные плиты пола. Пока он все это проделывал, стук возобновился.
– Ты… тут?.. – казалось, твердил он. – Ты-то… тут?..
Титус опустился на колени и поднес свечу к плите, из-под которой вроде бы доносился стук, пытаясь осветить ее всю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});