Двойник полуночника - Александр Грановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И только тогда подумал о двойнике, который остался лежать на глазах у всех и, может, даже понимал, что делалось вокруг, но не мог ничего сказать. Этот яд из глубин Африки доставляли по эстафете десять курьеров и каждый из них умирал точно такой же смертью, и нигде, в лучших госпиталях Европы, лучшие специалисты не могли объяснить причину. Называли только следствие, но их слова к тому времени уже не имели никакого значения. Смерть стирала все следы.
28.
О нем забыли. Словно вычеркнули. Ни допросов, ни изматывающих душу и тело показаний, которые почему-то стали никому не нужны. Он и сам теперь никому не нужен со всеми своими страхами и мыслями, точно его уже нет. Вот уже третьи сутки, как он валяется на нарах этой привокзальной камеры, забитой отбросами большого города, которые даже в таких условиях умудрялись жить, существовать. А главное - что его особенно поразило - они не боялись! Они не боялись ни бога, ни черта, ни ночи, ни утра, словно уже достигли той абсолютной степени свободы, за которой все позволено и даже смерть не смерть, а что-то вроде закономерного перехода в другое качество, возможно, не лучшее и не худшее, а просто - другое. Совсем как у Ницше - свободны от мук, именуемых совестью, которая всего на всего - химера, чтобы из века в век дурачить простодушных христиан.
Странное дело, ему было хорошо с этими ворами и убийцами (каждый человек по природе своей убийца, даже если еще не убил), которые почему-то с первого взгляда приняли его за своего, безоговорочно уступив лучшее на нарах место. И он лежал, по-стариковски прикрыв глаза, будто покачивался на волнах неторопливой реки времени, которая уносила его все дальше и дальше в никуда.
Иногда это было прошлое... и тогда из золотистых сумерек рассвета начинали проступать лица... Бледный, с чахоточным румянцем и виноватой улыбкой Яшка Свердлов, который чувствовал себя постоянно виноватым от собственной интеллигентности... Крупноголовый и тонко ироничный Каменев, иронию которого почему-то могли понимать два человека - Ленин... да Троцкий, который к тому времени уже стал как бы частью угасающего на глазах Ленина, заменяющей тому недостающее полушарие мозга, выжатого и выпитого революцией.
А вот и еще лица, и другие... и третьи... с придурковатыми ужимками спасителей народов. Сосредоточенно слушают одного из спасителей, горлана, главаря Троцкого, и хотя большей частью ничего не понимают - все равно его слушают, зачарованные картавым голосом облаченной во все кожаное фигуры, которая в любой момент может вскинуть в порыве то картуз, то маузер, то просто палец, а за увеличительными стеклами очков словно прицелились мушки глаз, и только ему, Кобе, известно, сколько за Ними таилось ярости и страха. А из желтоватых сумерек проступали все новые и новые лица. Некоторые он узнавал сразу, других приходилось вспоминать, но именно они оказывались потом на посмертных снимках истории, будто и в самом деле были соперниками по борьбе. Мордастые и задастые, все они хотели славы - этого пьянящего и дразнящего напитка любви, но вместо этого каждый получал свой маленький кусочек тени.
Ему, Coco, уже давно открылась истина, что настоящая История была другой. В конечном счете придумывают ее повелители, а записывают исполнители, то есть рабы. Он и сам столько раз переписывал ее набело, что начинал потом верить красиво поставленным словам. Но есть еще время, которое делает свой выбор, стирая цивилизации и города. Остаются только пирамиды да несколько имен... Главное из которых - Бог, который почему-то выбрал Его... Такого жалкого и ничтожного из целой свиты фаворитов судьбы. А это может означать только одно - что-то в нем от Бога, а что-то в Боге от... Него!..
Донесся какой-то шум. Звеня ключами, в дверях появился вертухай. Наверное, принесли ужин, а может, это еще только завтрак? Он уже давно потерял счет времени и сейчас, пожалуй, впервые за много лет был счастлив: время оставило его в покое. Вот так бы и лежать с закрытыми глазами, пока тонкий ручеек мыслей не сойдет на нет. Словно и не было никаких мыслей. Словно и его самого никогда не было... А слова, что слова - красивая упаковка лжи, чтобы не так больно и скучно воспринималась жизнь, которая на самом деле всего лишь сон... усталый причудливый сон разума, чтобы придумывать для человека все новых и новых чудовищ, без которых он как-то сразу утрачивает волю к борьбе. А значит, и к победе.
... И тогда восходит солнце. Огромное, в полнеба солнце с непривычки слепит глаза. Потом они начинают привыкать. Оказывается, это вода - журчит, играет, переливается всеми цветами радуги, сквозь мшистые камни продираясь в свету, срываясь поющими водопадами, и снова в мерцающей запруде набирая силу.
И нужно иметь бесконечное терпение горного ручья, чтобы со своего наблюдательного поста за кустом орешника дождаться, пока в запруде блеснет и шевельнется тень... Пока хитроумная форель потеряет свою осторожность.
Короткий взмах, расчетливый бросок - и вот еще одна умная и сильная рыба отчаянно бьется на траве, смешно, как Троцкий, выпучивая глаза, но он, Coco, должен быть безжалостен, как горный орел, и хладнокровно добивает ее ударом головы о камень.
"Молодец, Coco, говорит дядюшка Резо. - Из тебя большой охотник будет".
А вот и сам дядюшка Резо - бесшумно, как ворон в своей овечьей бурке, появляется на тропе и зовет обедать.
Жаль, что все хорошее так быстро кончается. И всегда оказывается, что это и было лучшее, которое не возвратить. Даже дядюшка Резо, хоть и прожил немалую жизнь, а так и не научился ловить хитрую форель. Он всегда спешил, этот дядюшка Резо, но почему-то дальше своей родной деревни так и не оказался...
- Эй, отец!.. Собирайся с вещами на выход.., - оглядываясь на вертухая, наконец пробился к нему вор по кличке Шнырь, который все эти дни заботился о нем, как о родном.
Они сразу чем-то приглянулись друг другу, словно встретились два старых каторжанина, которым достаточно полувзгляда, чтобы узнать друг о друге главное, и это главное было как приказ. Уж на что Шнырь был сам авторитет, но не только признал его за своего, а в какой-то одному ему ведомой иерархии поставил выше.
- А ну, выметайтесь, выродки! - нетерпеливо прикрикнул еще придурковатый со сна вертухай. - А то я это дело враз ускорю, - и он лениво замахнулся прикладом. Но Шнырь даже ухом не повел.
- Ты бы лучше, гражданин начальник, кипяточку сподобился. Не видишь, человек совсем замерз.
- Может, ему еще и бабу сюда... погреться... Из "Метро-поля...", загоготал сержант, и его без того узкие щелки глаз, казалось, совсем слиплись. - А вот это, лысый, гони сюда! - метнулся к нарам и вытащил у лысого мужичка по кличке Кашель заначку чая. - Или мне тотальный шмон устроить!? Чтобы кой-кому задницы здесь согреть...
- Зря вы так, гражданин начальник, - примирительно, но со скрытой угрозой заговорил Шнырь. - У нас даже в зоне было написано, что человек человеку друг, товарищ и брат.
- Тамбовский волк, таким как ты, товарищ, - с чувством морального удовлетворения сплюнул вертухай, отступая к двери.
По гулкому коридору без окон и дверей их вывели на какие-то задворки и, пока остальные спускались по ступенькам к мусорным ящикам, сержант успел сообщить Шнырю что-то напоследок. От этого сообщения Шнырь словно получил удар под дых, но, пошатнувшись, устоял. Медленно, ох как медленно, до него доходил ошеломительный смысл услышанного. Надрывая грудь кашлем, кое-как доковылял до поджидавших, чтобы сквозь спазму кашля выдавить:
- Гуталин гепнулся... Гу-та-лин...
- Не может быть!.. - даже отшатнулся от него Кашель.
- Вот тебе крест! - побожился, а потом изменившимся голосом запричитал Шнырь: - Нет нашего пахана уже... Не стало нашего хозяина-а...
И от сложности переполнявших его чувств, в которых слышалось все: горечь с яростью и какая-то еще непонятная тоска на исходе боли, и запоздалая радость, и... страх, что все рушится и вот-вот должен наступить конец света, а значит, и их жизням, которые все-таки были их жизнями, и надо это событие отметить, чтобы не было мучительно больно от сознания невозвратимости потери. Он даже подпрыгнул, словно попробовал взлететь. Необъяснимая легкость охватила все его тело, но сил хватило лишь, чтобы спикировать в сугроб...
На щеках и ресницах Шныря беспомощно таяли снежинки. Они собирались в подозрительные капли, которые цеплялись за поседевшую щетину и не хотели скатываться...
- А я-то думаю, и что это нас вдруг решили выпустить!? - только сейчас окончательно понял Шнырь. - Сколько лет живу, что-то такого не припомню. Не до нас им, брат, сейчас - не до собственной оскомины.
С О С О
Странное им овладело ощущение: будто наконец после долгих и мучительных усилий в нем наступило раздвоение, и в данную минуту одно его Я с каким-то даже неприличным интересом наблюдало за другим, которое в силу необъяснимых причин оказалось посреди улицы и недоуменно озиралось, хлопало себя по оттопыренным карманам, а вокруг безучастно проносились машины, обдавая его в морозном воздухе паром и всхлипами гудков, из которых, если вслушаться, начинала возникать музыка. Потом в эту музыку ворвались новые звуки недовольные скрипы тормозов, тоскливая ругань клаксонов, нетерпеливо акающий матерок шоферов, а он стоял посреди всей этой симфонии и не знал, что делать - то ли продолжать слушать музыку, то ли, очертя голову, прыгнуть в похожий на горную реку поток машин...