Дорога. Губка - Мари-Луиза Омон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не стремилась узнать больше о доме, потому что тогда мне пришлось бы встать на чью-то сторону, а я предпочитаю не ввязываться в эти споры. Если бы мое мнение обязательно потребовалось, я бы сказала, что я — за новые дома, за улицы без прошлого, которые не таят в себе никаких ловушек, но я продержусь, сколько смогу, не высказываясь, потому что знаю, насколько моя позиция сомнительна. По профессии я и правда архивистка, «девочки» часто меня попрекают этим, тем более что за мной особо закреплен сектор «Охрана французской архитектуры».
— Что вы прячете в своих ящиках? — спрашивают они меня в дни, когда я являюсь объектом их миссионерства. — Только мертвечину. Вы храните трупы в холодильнике. Религия корней — что она может дать нам, женщинам, это им только выгодно.
Сильви, во всяком случае, так говорит; Ева и Мари-Мишель пользуются более изощренной лексикой.
Отводя мне роль хранительницы, они правы только наполовину. Им неведомо, что, запрятывая в ящики, я тем самым разрушаю. Старый «дом на углу», например, мог бы стать планом, рисунком, гравюрой, фотографией, кадром и так войти в нашу систему классификации; стать элементом блок-схемы с двумя, тремя, четырьмя входами, сохранив минимальное значение в статистической таблице. Я словно вижу этот дом, уничтоженный, но все-таки присутствующий ни карте Франции, где были бы зарегистрированы все дома соответственно годам их постройки. Прямоугольники разных цветов или разной интенсивности серого цвета, усиливающегося до черного или выцветающего до белого, указывали бы в углу страницы районы, где доминируют застройки с 1950 года до сегодняшнего времени, с 1925 до 1950, с 1900 до 1925, показывали бы, что строилось в девятнадцатом веке, что в восемнадцатом, а что и до восемнадцатого. И тогда это старое строение обрело бы совершенство, которым не было бы обязано архитектуре, и освободилось от всей литературы, стенающей по поводу «души камня»; оно заняло бы минимальное, впрочем, даже абстрактное место на листке бумаги.
Кто усомнится, что, обращаясь таким образом с прошлым, мы изменяем саму природу его? С приходом новых слов, с исчезновением вещественной осязаемости прошлого мы делаем его бесплодным, мешаем ему проецироваться на настоящее и, как сказал, и, по-моему, очень красиво сказал, один из моих коллег по Центру, «вырываем прошлое из прожитого, чтобы превратить его в объект изучения, и раскладываем по полочкам согласно концепциям». Таким образом, возникает аскеза едва ли не суровее религиозной, потому что мы теряем все, вплоть до объекта созерцания.
Несмотря на все сказанное, я знаю свои слабые места, знаю, что без конца срываюсь, и чувствую себя тем более виноватой, оттого что понимаю, где истина, а мне случается ее не признавать. Вот, к примеру, дом на углу… Я знаю, какие тут могут быть ловушки, и держусь настороже. Я спокойно слушала разговоры своих спутниц и никогда в них не участвовала. Я не стремилась больше знать о покинутом доме из опасения проникнуться к нему нежными чувствами и привязаться, но иногда, по ночам, он оказывается в том лесу, который подступает к моему дому. И хотя я с легкостью вытесняю из памяти свой собственный дом, улицу и город, «дом на углу» остается на месте, весь задрапированный зарослями дикого винограда, суровый и воинственный: дом вольного стрелка, повстанца, мушкетера, пахнущий порохом, взрывчаткой и фальшивыми документами.
А вот вчера, когда, уезжая, я взглянула на него, он, наоборот, показался мне совсем простым, обжитым и приветливым, несмотря на свои черные от ныли занавески: родной дом первопроходца, уснувший в ожидании его возвращения. Полька, которая обычно до самого нашего отбытия стоит справа от автобуса, перешла улицу. Она остановилась перед домом на углу и оттуда благословляла нас и ободряюще махала рукой, отчего нам и впрямь казалось, что мы расстаемся с родным гнездом.
Пассажиров было больше, чем всегда, и в автобусе вместо обычной тишины стоял какой-то неясный гул. Целый мир, казалось, пришел в движение, и у меня было нелепое, но радостное ощущение, что я попала в круговращение планет, а может, следую таинственным маршрутом вместе с пчелиным роем. В ту самую минуту, когда дверца уже закрывалась за мной, прибежали еще двое, словно запоздалые птицы, догоняющие стаю скворцов. Это были немолодые негры, непохожие ни на африканцев, ни на антильцев, скорее они напоминали бразильцев из оперетты Оффенбаха, которые не говорят, а только поют, он — в желтой рубашке и широкополой панаме, она — в коротком платье сочного нежно-лилового цвета, как крестильные пастилки, на голове у нее был зеленый мадрас, а на плечах — оранжевая шаль.
Мое место заняли, но никакой досады я, к своему удивлению, не испытала. Напротив того, вынужденная сесть почти в хвосте автобуса, с левой стороны, я обрадовалась, что вижу всех, и к тому же и дом на углу, и прощальные взмахи руки старой польки. Сквозь слегка опущенные окна я даже слышала ее голос.
Зато соседка у меня была та же самая. Рыжеволосой лицеистке тоже, значит, пришлось забраться в глубь автобуса. Она сидела с краю, у прохода, но, завидя меня, поспешно пересела к окну. Впервые вид у нее был совсем не грустный, она улыбнулась мне. И стала невыносимо хороша собой.
— Уезжайте, благослови вас господь, — кричала полька, — уезжайте, это — судзьба… Это судзьба, — повторяла она своим громким, рыдающим голосом, но как-то весело, будто судьба, гнавшая нас в дорогу, должна была непременно бережно обойтись с нами.
Многие постоянные пассажиры сидели, как и я, не на своих местах, потому, конечно, что из Сент-Женевьев-де-Буа выехало сегодня намного больше народу, чем обычно. Почти все лица были мне знакомы; бесспорно, именно это и придавало такой праздничный вид нашему сборищу в этой тесноте автобуса. «Все пришли», как на семейном празднестве. Новые лица, их, впрочем, было немного, выглядели довольно скромно в своей новоявленности, они не меняли общего тона всего ансамбля, как не меняют его в свой первый день в новой школе новички. Наоборот, их присутствие казалось мне таким же символом продолжения бытия, как появление ребенка в семье.
Раздавая билеты и пробивая компостером проездные, мсье Клод был, пожалуй, озабочен не столько получением платы за проезд, сколько проверкой нашей принадлежности к определенному кругу. С подлинным гостеприимством пропускал он в автобус тех, у кого был сезонный билет. Должна сказать, что сезонный билет, помимо прямой практической выгоды, принес мне настоящее моральное удовлетворение. С тех пор как компостер мсье Клода не дырявит ежедневно мой проездной, обкусывая с каждой неделей все больше эту красную карточку, ход времени отмечается для меня совсем иначе. Прежде проездной таял на глазах, теперь ничто не нарушает целостности сезонного билета, прекрасно защищенного пластиковой обложкой; время течет и исчезает, не оставляя следов.
В автобусе все говорили одновременно, обычно это раздражает, но разговоры, уж не знаю благодаря какому акустическому феномену, а может, благодаря тому необыкновенному душевному состоянию, в котором я пребывала, не налезали беспорядочно друг на друга, а организовывались в безупречно четкие мелодические фразы и ни громкостью, ни тембром ничуть не противоречили друг другу. Фразы гармонично выстраивались одна за другой, от самой значительной до самой ничтожной, и я могла ухватить в них главное. Я, всегда одержимая желанием обладать чем-то целым, а не частями, получала от этого удовольствие невероятное — интеллектуальное, конечно, но обусловленное самим характером дня, мягкостью воздуха, красотой действующих лиц.
В некоторых разговорах проглядывала, правда, тоска по прошлому, но это не были «пустые сожаленья» или «бесплодные сетования».
Передо мной любительница розового объясняет своей соседке (матери маленького читателя-вундеркинда, усадившей его себе на колени), почему она бросила играть на виолончели. Нет, не из-за детей, не из-за домашних или служебных обязанностей, не из-за того, что в маленькой квартирке слишком тесно, когда стоит такая громоздкая вещь, но по причинам более интимным, которые труднее объяснить, о которых она никому не говорила: «Сама удивляюсь, с чего это я вам об этом сегодня вдруг стала рассказывать».
— Между музыкой и мною существует не только любовь, но и какой-то странный антагонизм. Одних исполнителей она уводит за собой, уносит куда-то, меня она держит на расстоянии. О нет, у меня и техника неплохая, и со слухом все в порядке, я не фальшивлю, не сбиваюсь с такта, но вот ритм у меня утекает между пальцами.
— «Лес распилочный и промышленный», «Дорожный транспорт Веркора», «Тюбото», «Сюпермек», «Вибрашок», «Фриматик», «Кнттспотер», «Бондю и сын»… — этот скучный перечень маленького грамотея деликатно заполняет паузы в ламентациях виолончелистки.
— Ритм утекал у меня между пальцами, не знаю, понятно ли, о чем я говорю. Наверно, я слишком люблю мелодию. Мой учитель когда-то говорил мне: «Стефани, вы выбрали виолончель из любви к мелодии и презрения к ритму, вы сказали себе, тут я могу быть спокойна, виолончель обычно ведет один мелодический голос. Детские уловки, Стефани, ритм мстит за себя, ритм и мелодию развести нельзя…» Он уже давно умер, бедняга.