Кнульп. Демиан. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер. Сиддхартха - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со всем вниманием он рассмотрел незатейливую комнату для гостей – много лет не живал так роскошно. Деловитым взглядом и чуткими пальцами исследовал льняные простыни, мягкое некрашеное шерстяное одеяло, тонкие наволочки. Заинтересовал его и крепкий деревянный пол, и фотография на стене, изображавшая венецианский Дворец дожей и помещенная в рамку из стеклянной мозаики.
Затем он опять долго лежал с открытыми глазами, ничего не видя, усталый и занятый лишь тем, что беззвучно вершилось в его больном теле. И вдруг вновь встрепенулся, быстро свесился с постели и торопливо выудил из-под нее свои башмаки, чтобы тщательно и со знанием дела их осмотреть. Прочными их уже не назовешь, но на дворе октябрь, и до первого снега они еще сгодятся. А потом все так и так кончится. У него мелькнула мысль, не попросить ли у Махольда пару старых башмаков. Хотя нет, тот лишь насторожится – в больнице-то обувь без надобности. Он осторожно ощупал истертые передки. Если хорошенько смазать жиром, по меньшей мере еще месяц продержатся. Никчемные опасения – эти старые башмаки наверняка переживут его и еще послужат, когда сам он навеки закончит свои странствия.
Кнульп уронил башмаки и попробовал глубоко вздохнуть, но от боли тотчас закашлялся. А потом тихонько лежал в ожидании, втягивая воздух маленькими порциями и опасаясь, что, прежде чем он успеет исполнить свои последние желания, станет совсем скверно.
Как уже бывало порой, он попытался думать о смерти, однако от этих мыслей голова устала, и он погрузился в полузабытье. А часом позже проснулся и решил, что проспал целый день, так как чувствовал себя бодрым и спокойным. Подумал о Махольде и о том, что, если уйдет, должен непременно оставить доктору какой-нибудь знак благодарности. Пожалуй, надо записать ему одно из стихотворений, ведь вчера доктор спрашивал об этом. Но ни одно не вспоминалось целиком, ни одно ему не нравилось. За окном в ближнем лесу стоял туман, и он долго смотрел туда, пока его не осенило. Огрызком карандаша, который нашел вчера в доме и взял с собой, он на чистой белой бумаге – ею был выстлан ящик ночного столика – написал несколько строк:
Цветам суждено увядать
В холодном осеннем тумане.
И люди должны умирать,
В сырой земле их хоронят.
Люди – те же цветы,
Весной они вновь расцветают.
И тогда они не болеют,
И прощенье даруется всем[10].
Закончив, Кнульп перечитал написанное. По-настоящему даже не песня, недоставало рифм, но все-таки здесь было то, что ему хотелось сказать. Он лизнул карандаш и подписал: «Его высокородию г-ну доктору Махольду от благодарного друга К.».
Засим он положил листок в ящичек.
На следующий день туман стал еще гуще, но воздух дышал морозцем, и можно было надеяться, что к полудню выйдет солнце. Доктор разрешил Кнульпу встать, поскольку тот очень его упрашивал, и сообщил, что место в герберсауской больнице нашлось и его там ждут.
– Тогда я сразу после обеда туда и отправлюсь, – сказал Кнульп, – часа за четыре – за пять дойду.
– Этого еще не хватало! – смеясь, воскликнул Махольд. – Ходить пешком тебе теперь заказано. Поедешь со мной в экипаже, если иной оказии не сыщем. Пошлю-ка я узнать у старосты, может, он поедет в город с фруктами или с картофелем. Один-то день погоды не делает.
Гость подчинился, а когда выяснилось, что работник старосты завтра повезет в Герберсау двух телят, было решено, что Кнульп поедет с ним.
– Тебе не помешает сюртук потеплее, – сказал Махольд, – мой подойдет? Или великоват будет?
Возражений не последовало, сюртук принесли, примерили и сочли вполне подходящим. Поскольку же сюртук был из доброго сукна и в хорошем состоянии, Кнульп из давнего детского тщеславия тотчас принялся переставлять пуговицы. Доктор, забавляясь, не препятствовал ему и подарил вдобавок воротничок для рубашки.
После обеда Кнульп тайком примерил новую одежду, остался вполне доволен своей наружностью, пожалел только, что в последнее время не брился. Попросить у экономки докторскую бритву он не рискнул, однако знал здешнего деревенского кузнеца и решил попытать счастья там.
В скором времени он разыскал кузницу, вошел в мастерскую и поздоровался, как исстари принято меж ремесленниками:
– Чужой кузнец не прочь поработать.
Мастер взглянул на него холодно и испытующе.
– Ты не кузнец, – спокойно сказал он. – Меня не проведешь.
– Верно, – рассмеялся бродяга. – Глаз у тебя, мастер, по-прежнему хороший, а все ж таки не узнал ты меня. Помнишь, я раньше был музыкантом, и в Хайтербахе ты субботним вечером частенько плясал под мою гармонику.
Кузнец нахмурил брови, раз-другой взмахнул напильником, потом подвел Кнульпа к свету и внимательно рассмотрел.
– Да, вот теперь вспомнил, – с коротким смешком сказал он. – Ты, стало быть, Кнульп. Стареем ведь и не виделись давненько. Каким ветром тебя в Булах занесло? За десятью пфеннигами да стаканчиком сидра я, знамо дело, не постою.
– Мило с твоей стороны, кузнец, ценю. Но пришел я не за этим. Можешь одолжить мне на четверть часика бритву? Хочу нынче вечером на танцы сходить.
Кузнец погрозил ему пальцем:
– Ох и горазд ты врать, старина. Вид у тебя – в чем душа держится, до танцев ли тут.
Кнульп довольно фыркнул:
– Все-то ты примечаешь! Жаль, не в управе начальствуешь. Завтра утром мне надо в больницу, Махольд посылает, и, как ты понимаешь, не могу я заявиться туда всклокоченным дикарем. Будь добр, одолжи бритву, через полчаса верну.
– И куда же ты с нею пойдешь?
– К доктору, я у него ночую. Так одолжишь или нет?
Судя по всему, кузнец не поверил. И по-прежнему колебался:
– Дать-то я дам. Только вот бритва особенная, настоящая золингенская, с желобком. Хотелось бы получить ее назад.
– Можешь не сомневаться.
– Ладно. Сюртук у тебя знатный, приятель. Он для бритья без надобности. Сделаем вот как: снимай сюртук, оставишь его здесь, а как вернешься с бритвой, получишь обратно.
Бродяга поморщился.
– Идет. Широкая ты натура, кузнец, ничего не скажешь. Но будь по-твоему.
Кузнец принес бритву, Кнульп оставил в залог сюртук, однако перепачканному кузнецу не позволил и пальцем к нему прикоснуться. Через полчаса он вернулся с золингенской бритвой, и без клочковатой бороденки выглядел совершенно иначе.
– Гвоздичку за ухо