Газета Завтра 509 (34 2003) - Газета Завтра Газета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И глаза его наполняются обыкновенными старческими сентиментальными слезами.
Камень у его ног — закладной, краеугольный — одна из стен его родного дома когда-то стояла на этом камне. Зиждилась на этом камне семейная, родовая плоть, называемая домом. Но как-то легко после смерти отца он продал дом, презрев в перспективах пятидесятых лет столь примитивное, старопрежнее жилище во глубине северных лесов. Москва приняла его, удачливого краснофлотца, обогрела, обучила. В конце концов он стал похож на коренного москвича, даже говором. До самой старости не жалел о продаже дома, теперь — жалеет и смахивает слезу.
Камень большой, величиной с борова, гранит незыблемый. По методу древних старик-философ роет рядом с ним яму, чтобы скатить его туда. После чего, по его расчетам, он обнаружит под камнем закладную золотую монету. Отец рассказывал, что клал золотой под камень в 1915 году, когда строил дом.
За этим золотым приехал сюда философ, чает обзавестись реликвией, оставить внукам. Шуточку по поводу прагматичности внуков — обменяют на доллары — я на этот раз удерживаю на языке. Уж слишком серьезны намерения моего археолога и так много веры в возможность обретения дорогой сердцу находки.
Этим летом в деревне жил я барином. Долго спал. Часами сидел на крыльце, глядя на облака. Или уходил по старым заросшим дорогам Бог весть куда. Решительно сбросил с плеч "проклятье труда". Утруждал себя лишь набиранием букетов цветов по утрам. В сумасшествии безделья и лени, кажется, впервые в жизни, находил невероятную сладость.
И вот однажды во время такой прогулки, спускаясь в ельнике с холма, поскальзываясь на твердой хвойной подушке, увидел впереди поле, засаженное морковью и капустой. И десятка два девушек, ползающих по нему на коленях, — пропольщиц явно городской внешности: все в одинаковых розовых комбинезонах и в бейсболках. Потом я выяснил: припахали горожаночек хитроумные мужички из "совхоза" — кооператива, товарищества тож. Аналог студенческого отряда, только с "грантом". Отстегнули в областной администрации этот "грант", пообещали девчонкам аж по 120 рублей в день. И приехали они сюда "за туманом", в туман, в марево из мошкары, в общагу с железными койками, дискотеку в деревянном клубе под плохонький магнитофон. Мне сразу стало жаль их. На самую изнурительную работу их мужички подрядили, своих баб сберегаючи. Прополка — наказание Божье. А в такое трудовое воспитание я не верю. В обычное родительское, ласковое да обходительное. В потакание верю, в балование и во все прочие телячьи нежности.
Две девушки стояли на опушке. Одна — постарше и без спецодежды, выговаривала тоненькой испуганной "батрачке". Прежде чем эта начальница увидела меня и умолкла, я расслышал ее слова: "Свои капризы оставь для мамы. Мы здесь одна команда. Ты подписала договор..."
Увидав меня, начальница ретировалась в межи и согнулась над сорняками. А девушка, как ни странно, не последовала за ней. Смотрела на меня во все глаза, и когда я достаточно приблизился, она сказала:
— Ой, знаете, а я ваши книжки читала. Они в сельской библиотеке есть. Там с портретом, и я вас сразу узнала.
Родная душа, молодая наивная, неизъяснимой свежести, открылась в несколько минут нашей беседы. Она писала стихи и стала приходить ко мне по вечерам, после работы, с листками бумаги, испещренными крупным, правильным почерком.
Думаю, ей хотелось не столько моих консультаций, сколько дома, нормального семейного жилища. На стареньком пианино, которое я смог-таки нынче привезти за девятьсот километров из Москвы в своей "буханке" и сам настроил, она в большой, прохладной горнице разбирала Листа "Утешение". И попугай в клетке подзванивал ей в колокольчик, кузнечики за окном подыгрывали, и казалось даже люди рождения 19 века с портретов внимали.
И недели не прошло — проник слух из деревни в общагу к начальнице: "Плохо за своими девками смотришь. Бегают к взрослым мужикам, бесстыдницы".
И вот однажды, словно бы на звук пианино, являются ко мне "начальница" с бухгалтершей совхозной, видимо, по душевной наклонности выполняющей обязанности деревенского замполита, и со скандальным бурчанием уводят, как овечку, мою пианистку, подружку по безделию и праздности, и как я узнал потом — переводят ее в другую бригаду, километров за тридцать.
Остались у меня только стихи моей Мисюсь, посвященные Листу: "Милый гений, бледный гений, и горячий от вина. Ты в плену своих творений, а она не спит одна..."
Вечером, перебирая клавиши пианино и прислушиваясь к визгу детей на реке, слышу грубую брань Евгении, главной бабы в нашей деревне. Она почем зря кроет ребят, обидевших, как она думала, ее внука. Эхо разносит мощный голос Евгении по всем домам — окна и двери распахнуты от жары. Обнародования своего гнева она и добивается — нам, грешным родителям злобных чад, предназначены крики бабы. Она так любит своего хроменького внучка, что каждому готова за него "глотку перегрызть". И горло дерет за него не меньше десяти минут подряд. Все ей кажется, обижают несчастненького. Хотя дети, наоборот, видят в нем абсолютную ровню, поблажек не дают, по наитию воспитывают в нем здоровый бойцовский дух, а если и третируют, то только по причине его едкого характера, а вовсе не как хроменького. Бабушка же в любви слепа. Ее "солнышко" без пятен. И вот она строчит по "чужим детям" из пулемета. И знать не желает, что наезд сверстников на Алешу-хромого был произведен по причине его оскорбительной выходки: снял штанишки и попку всем показал демонстративно. Вот его и "поперли" из компании. Он взвыл, бабушке нажаловался, оговорил ребят, натравил на них Евгению.
Так время от времени оскорбляется ровный, почти райский дух летней деревни. Быстро утихают грозы. Вот уже Евгения, замахиваясь граблями метра на три вперед себя, гонит сенной вал в половину своего роста, ворочает. Работает молча, истово. Силы в ней не меряно. На ней, на угрюмой этой бабе, держится поселение уже лет шесть, с тех пор как перевезла она сюда, в заброшенную деревню, из большого села — поближе к сенокосам — свою семью, корову и другую живность. Захватила лучшие участки. Дает наряды мужу и сыну. Сама не пьет и жестоко подавляет недюжинной силой своего духа и голоса происки своих выпивох.
Среди семерых жителей деревни она старостиха, хотя ее никто не выбирал. Нет сомнения: назначь выборы — выбрали бы ее. Она — авторитет в самоорганизовавшейся общине, как в криминальном братстве.
Перед грозой солнце брызжет не снопом лучей, а в обрез непроницаемого морока, сплошным потоком льется через край — светопадом. Чайки панически скрежещут над рекой. Снуют молчаливые ласточки. Евгения, как машина, закатывает вал в кучу и хватается за следующий. А парни, нанятые в соседней деревне с самодельной телегой, прицепленной к "Владимирцу" возить ее сено в сарай, поразительно медлительны и обращены внутрь себя, как это бывает у их городских сверстников в наушниках "сидюшника". Но тут, конечно, у молодежи плейеры не в заводе, они что-то другое слушают — в себе ли, в накатах ли грома или еще чего. Вообще, они ведут себя столь достойно и размеренно, будто точно знают, что дождя не будет, гроза минует, Евгения обязательно заплатит — трактористу 100, а наметчику — пятьдесят. Что зимой будет что есть и пить. Впереди — бесконечность жизни и много маленьких радостей. Что все вокруг, и они в том числе, будут здоровы. В общем, по всему видно, что они знают про свою жизнь такое, что позволяет им не суетиться. А может, это спокойствие бомжей? Посмотрите, сколько достоинства и прозрения в наших городских бродягах. Ведь Евгения-то, мать всей деревни, отнюдь не спокойна, мечется по стерне, хватает сено вокруг себя, попадись собака, заяц, лягушка — и их в кучу, впрок.
Один парень одет в какой-то пестрый халат до колен, похожий на армяк, в широких штанах, подвязанных веревкой. Каждый шаг продумывает, долго, до травинки, подкалывает навильник, а закинув на воз, некоторое время смотрит в продолжение маха — в небо, в чистую и светлую часть его, не закрытую мороком. И потом, не сводя глаз с выси и дали, неспешно продвигается, волоча вилы, к следующему награбку Евгении. И опять же, не глядя на сено, на землю, как бы вслепую, начинает нанизывать ком на вилы. Кто живет под этим рубищем? Что творится под ржаными кудрями? Уж точно не хват, не хозяин.
Другой парень образом своим еще не столь глубоко провалился во времена, лет на десять не более, и имеет вполне "совхозный" вид — рубашка в клеточку, брюки с ремешком. Кирзачи на ногах. Он тракторист. Очень аккуратно, бережно отпускает сцепление. Техника у него "своя", то есть отцовская, собранная по винту из бросовой. И телегу эту сенную, прицеп, конечно, сам с отцом изготовил. У телеги рама из разных железяк сварена и свинчена. Доски на бортах не струганы. Колеса — от "Жигуля". Он на заработки приехал. Копейку принесет в родительский дом.