Ворона летает по геодезической - Игорь Блинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она появилась через несколько минут, которые Ермолаев провел как под гипнозом. Он не ожидал, что все произойдет так быстро и просто.
Она по деловому разделась и повалила его в кровать.
Баскаков оказался мерзавцем, Титов не давал о себе знать, шефу Ермолаев позвонить не решился. В очередной раз топорно сработав, он рисковал получить «полное служебное несоответствие».
«Такое ощущение, как будто погружаешься в трясину, — думал он. — Кто поможет? Вика отпадает, а что насчет Дины Шапиро?..»
Глава одиннадцатая
Слово и сволочи
У ларька двое бурно беседовали об искусстве. Один из них был тот самый художник в тельняшке, который разъезжался с сестрой. Правда, теперь он был одет в дорогую замшевую куртку (продал картину с раковиной или рыбой, догадался Ермолаев). Второй был довольно бородатый мужик ростом не менее Петра Первого, в черном плаще артистического покроя. На парапете набережной располагался натуральный натюрморт из нескольких кружек янтарного напитка и пучка воблы.
— Вот ты говоришь, импрессионисты, — продолжал глахин брат. — Да если хочешь знать, у нас в Союзе семьдесят пять процентов — импрессионисты.
— Нет? — удивился баритоном бородатый.
— А то! Пишут раздельным мазком — раз. Если бы они не были импрессионисты, разве фирма покупала бы — два. Вот, к примеру, Назаретов-покойник. Японцы с руками отрывали. Ты бери тараньку-то, а-е-а-у, — зажевал вяленую рыбу художник, неразборчиво продолжая говорить.
Бородач деликатно закусил. Ермолаев подошел и поздоровался. Художник его сразу узнал.
— Ба, здорово, браток, какими судьбами? — протянул он руку. — Вот, Гриша, это известный диссидент, с Солженициным сидел.
Ермолаев удивился, но виду не подал. Бородач с уважением поклонился, пребольно пожал руку и представился:
— Григорович, поэт. Слыхали?
— Григорович, тот самый? — почтительно отреагировал Ермолаев. — Читал вашу эту, как ее… Очень своенравная книга.
— А вот мы про импрессионистов беседуем, — сказал художник в замшевой куртке, сдувая пену.
Ермолаев знал, что импрессионисты жили очень давно.
— Я знаю, — сказал он. — Все, кто на первом этаже живут в Доме Художника, все импрессионисты.
Его собеседники наморщили лбы.
— Почему на первом? — спросил после некоторой паузы поэт Григорович.
— Так лифта нет, а они люди все пожилые, — ответил Ермолаев. — Одному, к примеру, уже за сотню перевалило. За вторую даже.
— Чево? — не понял Григорович.
Художник в это время приник к пиву.
— Вот юбилей намедни справляли, туда-сюда, надрались, на карачках ползли по лестнице, — продолжал Ермолаев. — Сам видал.
Наступило неловкое молчание. Художник отлип от пива. Григорович ободрился.
— Ваньку валяем? — подмигнул поэт.
— Случается, валяем.
— Правильно, надо жить играючи.
— Такие дела, дружище, — поцарапал его за пуговицу Ермолаев. — Приятно поговорить с интеллигентными людьми, вот и того… А вообще-то лично я предпочитаю картины старых мастеров. Только их нет у меня.
— Во-во, — одобрительно отозвался художник, ухватив очередную кружку. — А ты тут на дело или как?
— Да, у меня одно важное дельце.
— Неужто опять по жипл… жилплощади? — и художник хитро подмигнул.
— Да нет, жилплощадь подождет, — сказал Ермолаев. — Приятеля ищу.
— А то зайдем тут рядом, фаустовского приговорим, у нас уже есть, — и он продемонстрировал огромную бутыль испанского крепленого вина.
— И то…
— Браток тут у нас, Курбатов, живет рядом — экстрасенс, романтик, классный мужик.
На деревьях каркнула ворона.
— Карр! Ворона прилетела на дубовый сук, — начал декламировать Григорович. — Карр! Другая рядом села, в бок соседку тюк. Карр, соседка, купим сани, коли гроши есть в кармане — будем ездить мы с тобой в Прагу из Либани…
— Душевные стихи, — заметил Ермолаев. — Образные.
— Да, ну вообще-то, — зачесал лоб Григорович. — Это не то, чтобы мои…
— Разумеется. Эти стихи принадлежат всему культурному человечеству, — успокоил его Ермолаев.
Они приблизились к кирпичной пятиэтажке.
Дверь открыл мужчина неопределенного возраста в старинном сюртуке, слегка смугловатый, нос с горбинкой.
— Вот это Курбатов, — начал представлять их друг другу художник. — А это дружище наш, как тебя то бишь… В-общем, свой в доску. А это Гриша — ну ты знаешь.
— Ермолаев, — протянул руку Ермолаев.
В квартире было пусто и мрачно.
— Так кого ищешь, батька? — художник, опять в тельняшке, которая все же обнаружилась под замшевой курткой, разливал портвейн.
Ермолаев не успел соврать, как раздался звонок в дверь, и вскоре в комнату вошла Глаха собственной персоной.
— Купил? — не поздоровавшись ни с кем, обратилась она к художнику.
— Глаха, ну ты, елы-палы… Видишь, я беседую.
— Беседует он! — женщина сграбастала братца и поволокла к двери.
— Звиняйте, ребяты, через часок вернусь, — раздалось из прихожей.
На лестнице утихли голоса, и Ермолаев заметил:
— Крутая у него сестра.
— Да и не сестра, — сказал Григорович. — Это его бывшая.
— Иди ты! — удивился Ермолаев.
— Да они, художники, всех женщин сестренками называют, а мужиков — типа братишками.
Портвейн оказался заборист, и завязалась дискуссия о будущем мироустройстве. Ермолаев подсознательно стараясь избавиться от стресса, завелся и не мог остановиться.
— …Нормально живем, только ноем много, и радоваться жизни не умеем, — говорил он, сжимая в руке пустой стакан. — А пресса и телевидение нагнетает — так что из того, это профессия…
— Где ж нормально — в грязи живем, вся Европа смеется, турки и те меняются, и поэтому Запад им помогает, — Григорович отчаянно спорил.
Курбатов угрюмо смотрел в пол.
— Что ж, Европа всегда нас не любила, всегда презирала, всегда старалась клин вбить между славянскими народами, она как огня боится панславянизма, предпочитая пантюркизм. Не потому, что любит турок больше, чем славян, а потому что турок предсказуем, как кажется западному обывателю. Турком, вроде, можно управлять, кнутом и пряником, или долларом. Славянская душа пугает, потому что ее нельзя определить мерой и числом, она никак не хочет вписываться в стандарты, она — инородное. Для нее нет той ячейки, куда можно положить и больше не беспокоиться. А с турками очень можно жить, можно договориться — Европе азиатские ценности понятны и близки.
— Это как?
— А вот так. Восток-Запад, нет разницы. Днем добывают деньги, вечером их проедают, рыскают кто как волк, кто как ворона — это и есть настоящая житуха, с точки зрения и западного, и восточного человека. А мы другие, вот ведь беда.
— Мы другие, они другие, что ж, так жить нельзя?
— Да мы-то можем, у нас и пространства много, и ресурсов. А они как раз не хотят, все не могут угомониться, и никогда не угомонятся, столько тратят сил и мозгов… Мы ведем войну, которую нам навязали. Можно сказать, это вечная война, и ее невозможно проиграть.
— Невозможно выиграть, — возразил Курбатов.
— Невозможно проиграть. Как бы ни хотелось это многим и там и здесь. Поляки в Москве посидели, да и сплыли, и духу их не осталось, тевтонцы во Пскове — где они? В конце концов, помнится, шведы Кемь взяли…
Курбатов скептически усмехнулся:
— Ох, когда это было… И все-таки Россия — это вымирающая страна. Как геополитическое образование она нежизнеспособна, надо это признать. Всякая империя нежизнеспособна, — категорично отрубил он.
— По-твоему, жизнеспособны только моноэтнические образования? — поддел Ермолаев.
— Ну, хотя бы…
— Я вот я думаю, в таких странах очень легко подавить любую инициативу, прикрываясь национальной идеей, и всякое развитие прекращается. Государство, как любой организм, должно обновляться, а тут страна смотрит не вперед, а назад, боится всего того, что отличается от «народных традиций». В результате — остановка жизнедеятельности и разложение.
— Значит, у нас-то должно быть все прекрасно. Однако все видят, что со свободой у нас в стране не очень… — подхватил Григорович.
— А что «свобода», «свобода» — тут надо еще разобраться.
— Ну хорошо, — опять вступил в разговор Курбатов и начал загибать пальцы, — вот, к примеру, получить какую-то несчастную бумажку превращается в потерю нервов и унижение. Или в овощной магазин приходишь, а там продавщица тебя обхамит.
— Звучит парадоксально, но когда продавщица хамит — это именно от ее большой свободы. Или распущенности, как проявлении ее личной свободы. Свобода для одних начинается, когда кончается свобода для других. Государство-то тут причем? От такой «свободы» продавщиц и чиновников государство имеет одни убытки. Если человек имеет определенные обязанности по долгу службы, может ли он быть абсолютно свободен? А вот свобода творчества или свобода в средствах массовой информации — это другое дело, если она, конечно, не приводит к ограничению еще чьих-то свобод.