Здравствуй, комбат! - Николай Матвеевич Грибачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гляди, дядя погреб копает! — засмеялся рябой. — К зиме соленые огурчики заведет, капустку и прочую закусь.
— А, опять ты, — разогнув на минуту спину и отирая грязным платком потный лоб, усмехнулся Самородов. — Вот посечет тебе фриц осколками то самое место — войдешь в ум.
— Мне ума не занимать, другому могу одолжить без отдачи. Не обеднею! А дот я уже себе сварганил, метр семьдесят да глубиной двадцать пять. Точно укладываюсь, включая все возвышенности.
— Брось, Кругликов, — сказал русый солдат. — Он правильно поступает — тут так, что больше попотеешь, дольше поживешь.
— Вот попал я в кротовое войско! — осклабился рябой. — Роют, копают, роют, копают и опять отступают. Нет, не про вас поется: «Смелого пуля боится, смелого штык не берет».
— Про тебя?
— А ты думал! Настоящий солдат — это лихость и маневр.
— То-то и маневрируешь на тягаче, куда пальцем ткнут.
— Тут не повезло мне. Мой характер для танка создан, только понять этого никто не может. Вот если бы я армию комплектовал, я бы с первого взгляда определял — кому летать, кому ползать. У меня на людей глаз!
— Это цыган лошадь на глаз определяет и то ошибается, — усмехнулся Самородов. — А человека, хоть он какой из себя, хоть черненький, хоть рыженький, только в деле видать.
— Рыжих в саперы! — категорически определил рябой. — Топорами тюкать и пузыри пускать. Не люблю рыжих… У меня один такой девку отбил, не понять, чем и взял, — глазки синенькими кляксами, нос в конопушках, на голове клок соломы. И чего она в нем нашла?
— Значит, было чего.
— Не было! Просто у девок на пестренькое мода.
— Веселый ты человек, — вздохнул Самородов. — Только в мысли легкости много, сверху носит, вроде пробки. А кругом-то горе и горе. От него шуткой не отбрешешься.
— Об этом пусть Советская власть думает и высшее командование.
— Советскую власть попусту не ковыряй. Ее народ в крови добывал, душу вложил в нее. Потеряем — в чужом хомуте потом и стоном изойдем.
— А я что? Поставили — служу. В тыл не бегу, в плен не спешу.
— Еще чего — в плен!
— А есть, что и топают. В рассуждении — из плена вернешься, с того света нет.
— Ну тебя к черту, — сказал молодой русый солдат. — Мелешь и мелешь… Я к тягачу пошел.
— Иди, иди, — согласился рябой. — А то он соскучился без тебя, овса не ест, воды не пьет, в шар земной подковой бьет.
— Щель подкопаю. Война все же, не посиделки.
— Копай, копай. Хоронить не надо будет — присыплет, и вечная память. Был парнишка неплохой — со святыми упокой.
— Тьфу…
Русый солдат ушел, рябой закурил и, устроившись в тени, продолжал чесать язык, пока не началась перестрелка и на позиции дивизиона не упали первые снаряды. Тут он замолк, наморщив лоб, прислушался, пока цигарка, про которую совсем забыл, не дотлела и не обожгла ему пальцы. Вздрогнув, словно от укуса змеи, и пустив заковыристым матюком, он резко вскочил и пошел к своему тягачу, буркнув Самородову: «На том свете свидимся, дядя! Пока, пока!» А Самородов едва ли не впервые за последние сутки засмеялся, и при этом обнаружилось, что во рту у него два верхних зуба металлические, а одного нижнего совсем нет.
Щель была почти готова, так что, сидя в ней, можно было укрыться с головой, но Самородов не полез в нее сразу, хотя снаряды падали недалеко, а сперва обтер травою руки, так что земля отошла, а ладони обзеленились, потом оглядел трактор — все ли в порядке — и подвязал на место лопату: мало ли что, прикажут срочно двигаться — и позабудешь. И лишь когда началась бомбежка, он забрался в щель, поерзал плечами, прилаживаясь поудобнее, и стал глядеть вверх, пытаясь увидеть самолеты. Но над ним было только чистое, совершенно умиротворенное небо, а самолеты выли в стороне, скрытые листвой яблони, и листва эта тихо шевелилась под теплым ветром, и по ней прыгали солнечные зайчики, и начинало сдаваться, что и война, и немецкие танки, и самолеты — все лишь дурной сон, когда неловко лежишь, а стоит только пересилить себя и порезче повернуться, как все переменится на свой настоящий вид. Когда же он действительно смог увидеть бомбардировщики — шла вторая волна, — ему стало уже не до них: и на позициях дивизиона, и в саду все визжало, выло, стонало, всплескивалось огнем, пылью и сорванной листвой, и небо над головой тоже было в пыли, в мусоре, в сорванной листве и комьях земли, как пол после неряшливого ремонта.
К заходу солнца бой затих. Еще два немецких танка горели на склоне — жирный дым от них, как тушь из опрокинутого пузырька, стекал вниз, в балку, — а три или четыре темнели в пшенице, подбитые. Остальные ушли. Какие понесли потери сорокапятчики и пехотинцы, было неизвестно, но в дивизионе майора Вороновского три орудия годились разве что на металлолом. При багровом закате похоронили убитых, на освободившийся от снарядов прицел уложили раненых. Собрав уцелевших, майор Вороновский, тоже раненый в руку — ее перехватывала, окольцовывая, совсем еще белая, не успевшая загрязниться перевязка, — сказал:
— Получен приказ на отход. Двигаться начнем сейчас же, немцы до утра не сунутся. Вопросы есть?
Вопросов не было.
— А ты как? — спросил майор у Самородова. — У нас теперь два тягача без нагрузки.
— Понимаю… Орудий жалко.
— Что в бою погибло — другое дело… У войны свой расчет — на десять часов немца задержать, в тылу за это время сто орудий сделают… Так как же?
— Да что ж, — вздохнул Самородов. — Чего уж тут… Тихий ход, лишний рот. Я уж самостоятельно, мне трактор бросить никак нельзя.
— Ну и ладно. Двигай на Боковскую, а оттуда к Вешенской, так тебе к переправе поближе. Спросишь — расскажут. И гони, не глядя на ночь. А нам подальше — на Клетскую…
Теперь ему стало еще неприютнее. Уже в самой станице, накрытой тьмой, придавленной предощущением беды — ни одна собака не взлаяла, пока он проезжал улицу, ни один человеческий голос не коснулся уха, хотя люди не спали, не могли спать, — он почувствовал,