Господин Дик, или Десятая книга - Жан-Пьер Оль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что Скимпола не существует, я знал с тех пор, как обнаружил его имя среди персонажей «Холодного дома», но по молчаливому обоюдному соглашению мы, Крук и я, поддерживали эту фикцию. Книготорговец прибегал к ней всякий раз, когда склонял меня «заключить выгодную сделку»; собственная доброта смущала его, из нее как бы вытекало наличие между нами какой-то особой связи, которую ему неловко было признать. Видимо, по той же причине мы очень редко, и всегда только вскользь, касались моей страсти к Диккенсу, хотя ею, надо полагать, не в последнюю очередь определялся его интерес ко мне. Это чувство какой-то боязни и неуверенности, которое он испытывал по отношению ко мне, я долго принимал за сдержанность; сегодня оно мне представляется менее ясным. Этот персонаж, кстати, таил в себе некую двусмысленность и иного рода: зачастую расточительный, он мог при случае быть чрезвычайно жестким в делах; в один из октябрьских дней, вскоре после той памятной лекции Жана Преньяка, я имел возможность убедиться в этом.
Крук приобщил меня к шахматам. Я играл, сидя на его столе, он — стоя в амбразуре двери, чтобы приглядывать за магазином. В то утро нас прервали: зазвенел дверной колокольчик, и Крук, ворча, удалился. Его слон связывал мою ладью, и угрожала вилка на короля и ферзя; отразить угрозу я не мог. Потеряв интерес к партии, я блуждал взглядом по сторонам. За прошедшее время краски националистического плаката несколько поблекли, а я постепенно одного за другим идентифицировал всех писателей, чьи портреты украшали стену. Вот Стивенсон в своей легендарной накидке, слабо улыбающийся на террасе в Вайлиме. А это Лондон в последний раз объезжает верхом Лунную долину за несколько дней до смерти. Джойс и Свево на мосту в Триесте. Молодой Набоков, склонившийся над шахматной доской в Берлине. И Томас Эрхарт, ироничный и воинственный в своем придворном оперении. Некоторые их книги я прочел. Я «проходил» их творчество, не проникая в него по-настоящему. Меня удерживала на пороге какая-то невидимая нитка или, скорее, резинка, обманщица-резинка, которая поначалу давала мне ощущение свободы, чтобы потом мягко, но решительно оттащить меня к Диккенсу.
— Ну что, Крук, это же хороший ход, чего там!
Я узнал голос и, не привлекая внимания, проскользнул в магазин. Крук неподвижно застыл за своей конторкой, как в тот раз, когда я впервые его увидел. Клиент говорил с жаром:
— Мне нужна эта книга, Крук!
— Я в этом не сомневаюсь.
— Я должен ее иметь!
— Заплатите за нее.
— Черт возьми, перестаньте изображать скупого шотландца!
— Я не скупой шотландец, я благоразумный шотландец.
— Но я же говорю вам, что у меня сейчас нет ни су!
— Весьма сожалею.
— Завтра я получу новый чек. Я приду и заплачу вам в первый же час после открытия.
— Очень хорошо. Значит, вы возьмете книгу завтра.
— Крук, да очнитесь вы в конце-то концов! Я что, вас когда-нибудь обманывал?
— У вас никогда не было такой возможности.
— О! Да и черт с вами… я пойду и куплю ее в другом месте!
— Как вам будет угодно.
Сделав шаг по направлению к двери, клиент передумал.
— Вы прекрасно знаете, что в других местах ее нет… Ну послушайте, Крук, я вас прошу…
Книготорговец спокойно занялся необходимым делом наведения порядка на полках.
— Мой юный друг, знайте, что в этом заведении никакие формы кредита не обсуждаются. Мои книги — не бродячие собаки, которых всякий может приманить косточкой, чтобы бросить через два квартала. Им нужен настоящий хозяин. В данный момент эта книга принадлежит мне. Если вы хотите стать ее хозяином, заплатите за нее. Это не вопрос денег, это вопрос принципа.
Мишель Манжматен обернулся ко мне. Он сделал это решительно и резко, так, словно всегда знал, что я стою у него за спиной, так, словно я стоял у него за спиной целую вечность, ожидая, когда он соблаговолит заметить меня.
— Ты случайно не мог бы одолжить мне восемьдесят франков?
Что означало это обращение на «ты»? Опознавательный знак молодых? Или Манжматен заметил меня в универе, может быть, даже на лекции Преньяка? В таком случае заметил ли он и мои затруднения, когда евнух задал свой вопрос о Диккенсе? Впрочем, этот апломб, этот резкий взгляд делали такое предположение маловероятным. В его просьбе была какая-то неуловимая смесь вымогательства и ультиматума, не оставлявшая мне иного выбора, кроме грубого отказа или услужливого согласия. Быстро оценив эту альтернативу, я с непринужденным видом ответил:
— Почему бы и нет?
В его глазах блеснул насмешливый огонек; похоже, он счел мою капитуляцию слишком уж поспешной и отнес это на счет слабости характера. В том, как Крук давал мне сдачу, я ощутил как бы некоторую холодность, что, однако, не помешало нам всем троим очутиться в задней комнате вокруг бутылки лагавулена.
— Но куда же этот олух Скимпол подевал третий стакан?
Третьего стакана не обнаруживалось; подозреваю, что его никогда и не существовало. Крук взял со стола щербатый стакан, в котором держал карандаши, освободил его, протер, неопределенно взмахнув какой-то тряпкой, и поставил перед собой. У меня в руках была «Крошка Доррит», у Манжматена — «Жизнь Чарлза Дарвина» Форстера; излишне говорить, что тема беседы была предопределена. Первую подачу выполнил Манжматен:
— Давно пора выпустить Диккенса из загона «детской литературы», в котором его держат уже больше ста лет…
Если под обольстительностью понимать ту прибавочную стоимость, которая способна преобразить заурядную и даже неблагодарную внешность, то Мишель Манжматен был обольстителен. Когда он говорил, вы забывали про его раннее брюхо и преждевременную плешь, близко посаженные глаза и дряблые губы. Вы находили его претенциозным или очаровательным, хитрым или изысканным, но в любом случае он приковывал к себе ваше внимание целиком. Крук временами посматривал на него с каким-то странным выражением, словно не мог решить, хлопнуть ли его по спине или выставить за дверь. И женщины, как я узнал позднее, испытывали в отношении Манжматена те же сомнения: послушав его полчаса, они давали ему или пощечину, или номер своего телефона.
— …Это современник… предшественник Кафки и Гомбровича. Кого волнуют его филантропические сетования, легковесные суждения и неправдоподобные сцены?… Комизм ситуаций, абсолютная новизна языка — вот что важно! Но этому гротескному шуту Преньяку такая работка не по зубам!
— Тем не менее вы прочли его книгу.
Мое «вы», кажется, на мгновение сбило Манжматена с толку.
— «Шекспир в домашних туфлях»… Я прихватил ее на распродаже в «Жибер» за пять франков. Куча общих мест… Но он мне нужен. Он завкафедрой английской литературы… Немного полизать сапоги — и не придется пять лет трубить ассистентом!
Меня это не удивило; честолюбие было написано у него на лбу. Но в таком случае почему Диккенс? Какой смысл, играя на академических бегах, ставить на такую старую клячу, вместо того чтобы выбрать какого-нибудь чистокровного скакуна из бесконечного списка призовых жеребцов — Пруста, например, или какую-нибудь многообещающую кобылку вроде Дюрас?
Он порассуждал еще немного о будущем диккенсоведения, затем резко сменил тон:
— Идя сюда, я столкнулся в университете с Грациани, сторожем нашего отделения… И мне вспомнился этот персонаж из «Никльби», учитель танцев, — как там его звали-то?
— Манталини.
— Во-во, Манталини. «Мой ананасовый сок!» Ах-ах! А Преньяк… тебе не кажется, что он немного напоминает Уильяма Микобера?
— Уилкинса. Уилкинса Микобера.
Эта забава продолжалась добрых четверть часа. Манжматен намеренно искажал собственные имена и притворно путал даты, а я поправлял. И постепенно, хотя и очень медленно, он изменял свое отношение ко мне, как привыкший к легким победам чемпион, встретивший наконец достойного соперника. Я в первый раз увидел тогда столь характерную для него манеру потирать руки: большой палец правой руки поглаживает сжатый кулак левой — нечто среднее между движениями боксера, разминающего суставы, и гурмана, приготовляющегося славно закусить. Я видел потом, как он проделывал это движение раз по десять кряду, и поводом всегда служила книга, или вещь, или фигура, как-то связанная с Диккенсом, ну, или красивая девушка. Он подошел ко мне и взглянул мне в глаза:
— А ты уже…
Незаконченная фраза повисла в воздухе. Я догадался, что он разрывается между ревнивой подозрительностью, запрещавшей ему раскрывать его секрет, и неукротимой гордостью, подталкивавшей рассказать о нем. Гордость победила.
— А ты уже слышал об Эваристе Бореле?
Произнесенные другим, эти звуки меня оглушили. Словно у меня похитили какую-то драгоценность. Словно я увидел свой интимный дневник, расходящийся сотней тысяч экземпляров в обложке бульварного романа. К счастью, вместо меня ответил Крук: