Предрассветная лихорадка - Петер Гардош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот почти в самом геометрическом центре парка, спустя восемь жутких минут молчания, в какой-то счастливый миг, словно по воле свыше, мой отец вновь обрел дар речи. Он откашлялся и остановился. Опустил чемодан на снег и, вытащив руку из-под локтя Шары, повернулся к Лили.
Пока они шли, снегопад прекратился. И все четверо, застывшие будто хлебные крошки на белом овальном фарфоровом блюде, походили сейчас на героев какой-то сказки Андерсена. У моего отца был приятный мужской баритон.
– Именно такой я тебя представлял. Всегда. В своих снах. Здравствуй, Лили.
Лили оцепенела, потом кивнула. Словно камень свалился с ее души. Все казалось естественным. Они обнялись.
Шара и медсестра невольно отступили на шаг.
А спустя полчаса они уже сидели в закутке коридора за пальмой. Там стояли два кресла с потертой текстильной обивкой. Отец бросил пальто на спинку и поставил рядом с собой чемодан. Они просто сидели, изучая глазами друг друга, разговаривать им не хотелось. Иногда они улыбались. Ждали.
Наконец отец водрузил чемодан на колени и, распутав шпагат, открыл его. Отрез на пальто был аккуратно уложен сверху. Он достал его и, словно младенца, бережно протянул Лили:
– Тебе привез.
– Что это?
– На зимнее пальто. Осталось только сшить.
– На пальто?!
– Ну, ты же писала, что мерзнешь. Не выдали зимних пальто. Тебе нравится?
У Лили, помимо комплекта одежды, который она получила по прибытии в Швецию, была только юбка в национальном стиле, болотного цвета жилетик да ржаво-коричневый головной убор, смахивающий на тюрбан, – эти вещи ей подарили Бьёркманы.
Ворсистый плотный темно-коричневый материал, ласкающий ее руку, будил воспоминания о мирной жизни. Лили душили слезы.
А отец мой добавил:
– Битый час выбирал. Не разбираюсь я в зимних пальто. В летних – тоже.
Лили ощупывала материю, словно пытаясь расшифровать пальцами вотканные в нее потаенные коды. И даже понюхала ткань.
– Замечательно пахнет.
– Вот в этом дрянном чемодане вез. Боялся, по-мнется. Но ничего, слава богу. Представляешь, мне этот чемодан старшая медсестра дала. Одолжила.
Лили помнила все. Письма от моего отца она про-читывала не менее пяти раз. Сперва быстро, вза-хлеб, а потом, сбежав в ванную, перечитывала еще дважды, основательно, обдумывая каждый абзац. И позднее, через пару дней, прочитывала письмо еще дважды, подставляя на место написанных слов другие. О Марте она была наслышана.
– Микки Маус!
– Ну да!
Как же много всего хотел ей сказать отец! Фразы так и роились в его голове. С которой начать?
В кармане у отца оставалась еще одна сигарета, он вынул ее вместе со спичками.
– Не возражаешь?
– Я-то не возражаю! А твои легкие?
– С ними порядок. Они тут, на месте.
Мой отец показал на грудь.
– Зато сердце! Боюсь, сейчас выпрыгнет.
Лили гладила пальцем ткань, ощущая под ним дорогие ворсинки.
Мой отец закурил и выпустил изо рта сизую, в завитках, струйку дыма, собравшегося под потолком в облачко.
Наконец они заговорили, и фразы, бурные, незаконченные, хлынули, словно прорвало плотину. Они волновались, перебивали друг друга, спешили, стремясь наверстать упущенное.
Не говорили только о самом важном.
Ни тогда, ни позднее.
* * *Мой отец не рассказывал ей о том, что в концлагере Берген-Бельзен он три месяца сжигал трупы.
Как он мог рассказать об источаемом горой трупов смраде, от которого слезились глаза и першило в горле? Можно ли было глаголами и эпитетами описать этот страшный труд? Описать, как из рук то и дело выскальзывали покрытые коростой конечности и с глухим стуком падали обратно на окоченевшие тела?
А Лили была не в состоянии рассказать ему о дне своего освобождения.
Почти полдня потребовалось ей, чтобы доползти от барака до каптерки – стометровое расстояние она одолела за девять часов. Солнце нещадно жгло ее обнаженное тело. Немцы уже разбежались. Лили запомнился только такой момент: под вечер она сидит, прислонившись спиной к стене, в немецком кителе и купает лицо в лучах солнца.
Но как оказался на ней этот офицерский китель, она не знала.
Мой отец не мог, не в состоянии был рассказать ей, что перед тем, как его перевели на сжигание трупов, он был санитаром в тифозном бараке. В семнадцатом, самом страшном блоке их лагеря он раздавал полумертвым людям баланду и хлеб. На рукаве у него была повязка с надписью Oberpfleger[6]. Или рассказать о том, как Имре Бак постучал ему из окошка? А потом опустился на четвереньки и залаял, как бешеный пес? В Дебрецене, в утраченные навсегда времена, Имре был его лучшим другом. Он нуждался в лекарстве? Возможно. Или в добром слове. Но туда, в блок тифозных смертников, просто так было не вой-ти. Через грязное стекло отец видел, как Имре упал и красивая, светлая его голова ткнулась в лужу. Он был мертв.
Лили ни слова не говорила ему – ни тогда, ни позднее – о двенадцати днях, проведенных в товарном вагоне на пути в Германию. Могла ли она рассказать о том, как на седьмой день обнаружила, что можно слизывать иней, намерзший за ночь на стенку вагона? Ее мучила жажда, безумная жажда! И покуда она лизала стенку вагона, рядом с нею двадцатый час кряду визжала Терка Косарик. Терке, быть может, еще повезло. Потому что Терка Косарик к тому времени лишилась рассудка.
Мой отец не рассказывал про убийственный мордобой в городской больнице Бергена. Он весил тогда двадцать девять кило, в грузовик его отнесли на руках. И потом он несколько недель провел на больничной койке. Дородная немецкая медсестра трижды в день, подняв его легкое будто перышко тело, вливала в него литр рыбьего жира. Рядом с ним лежал польский еврей стоматолог. Ему было уже тридцать пять, он говорил на нескольких языках, знал, кто такие Бергсон, Эйнштейн и Фрейд. И вот через полтора месяца после освобождения лагеря этот врач за полкило сливочного масла до полусмерти избил более несчастного, чем он, француза. Нет, об этом мой отец не рассказывал.
Правда, и Лили ничего не рассказывала ему о бергенской городской больнице. Она лежала там в женском отделении, наверное, недалеко от отца. Был май, стояла весна, война закончилась. Ей дали бумагу и карандаш. И попросили написать свое имя и дату рождения. Лили крепко задумалась. Как же ее зовут? И не могла вспомнить. Хоть убей, не могла. И от мысли о том, что уже никогда не вспомнит, как ее зовут, пришла в неописуемое отчаяние.
Не говорили они о подобных вещах.
Спустя два часа мой отец погладил ее по волосам и, неловко привстав, чмокнул девушку в носик.
* * *Было уже за полночь, когда медсестра тактично остановилась в трех метрах от них. Лили поняла, что им следует временно попрощаться. Отца проводили на второй этаж, в четырехместную палату, куда его определили на следующие две ночи.
Мой отец разделся и натянул пижаму. Он был так безумно счастлив, что до рассвета как заведенный ходил по комнате между окном и дверью. В половине четвертого, вконец опьяненный, он все же заставил себя лечь в постель. Но так и не смог заснуть.
На следующий день в девять утра, сразу же после завтрака, они снова уселись под пальмой. Когда в одиннадцать Юдит Гольд спускалась на вахту за почтой для женского отделения, то заметила, как Лили и отец, сдвинув головы, о чем-то воркуют в углу коридора. Юдит Гольд быстро отвернулась, застыдившись внезапно нахлынувшей удушающей ревности.
А Лили как раз собиралась сделать отцу самое трудное для нее признание. Она перевела дух.
– Я совершила ужасный грех. Об этом никто не знает. Даже Шара. Но тебе расскажу…
Мой отец наклонился вперед и коснулся ее руки:
– Мне ты можешь рассказывать все.
– Мне стыдно… я… я…
Лили осеклась.
– Ты не должна ничего стыдиться, – с уверенностью сказал отец.
– …я не знаю, как это объяснить… это ужасно… когда нужно было сообщить свои данные… еще перед погрузкой на шведский корабль… нет, не могу сказать…
– Ты можешь!
– …я… я… вместо имени мамочки, ее зовут Жужанна Херц, словом, вместо ее имени… я и сама не знаю, просто не понимаю, почему я его не могла назвать. Я соврала! Не сказала, как зовут мамочку, ты понимаешь?
Схватив руку отца, Лили сжала ее. Лицо ее было бледное, почти белое.
Мой отец закурил, как всегда, когда крепко задумывался.
– Ты хотела поменять судьбу! Это ясно.
Лили задумалась над его объяснением.
– В самом деле. Как здорово ты сказал! Поменять судьбу! Я тогда даже не размышляла над этим, решение как-то само собой пришло! Стать другой. Не еврейкой. Достаточно одного слова, и я превращусь…
– Из лягушки в царевну.
Мой отец обожал всяческие сравнения. Но, возможно, почувствовав, что сказал банальность, он добавил: