Волк - Геннадий Якушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женя с Виктором продолжают свой вечный спор, как они говорят, о сути комедии. Оба мыслителя до такой степени погружены в полемику, что у них нет никакого желания спуститься на грешную землю. А у меня свои задумки. Я хочу привлечь внимание к своей особе Софьи Павловны, то есть Тамары. Очень она интересная девушка, непосредственная, прибегает на репетиции всегда веселой, оживленной. И сегодня я в который раз дивлюсь и даже завидую ее жизнерадостности. Ей лет восемнадцать, и я бы не сказал, что она красива. У нее треугольное лицо и вздернутый нос. А поражают ее яркие, почти зеленые глаза с приспущенными уголками и золотистые вьющиеся волосы, спадающие на плечи. Они мне кажутся золотыми.
И вот на удивление всем я встаю из-за стола и начинаю громко декламировать целое явление из пьесы. Как только я замолкаю, Тамара бросается ко мне, повисает на шее и кричит:
— О, мой любимый, не виноватая я, не виноватая я! Это все Грибоедов! Это он, подлец, свел меня с Алешкой Молчалиным. Разве я сама на такое бы пошла? Да не в жизнь. Чацкий, прими меня назад.
У присутствующих эта сцена вызывает сначала смех, а потом громкие аплодисменты. Все это наблюдает и Тонников, войдя незамеченным в гримерную. Аркадий Ефимович дожидается окончания овации и выходит в центр комнаты. На нем уже нет фетровых сапог. Он в добротном черном костюме, белой рубашке с бабочкой и новеньких ботинках.
— Друзья мои, — обращается он к студийцам. — Я вместе с вами получил величайшее удовольствие от прекрасного экспромта. Тамара и Геннадий — талантливые люди. Но к таланту нужно еще приложить и умение. Эти слова я отношу ко всем вам, друзья мои. Надо учиться. Вы спросите, где учиться? Здесь же, в студии, в процессе работы. Мы будем заниматься дикцией и речью, сценическим движением, танцами и многим другим. Поставить Грибоедова — это не один и не два месяца тяжелого, упорного труда. К тому же студия не основное ваше занятие. Но вы все любите театр, и в этом залог успеха.
На каждой репетиции Тонников ставит перед нами новые задачи. Он кричит, носится по сцене, как сумасшедший, объясняя мизансцены. Втолковывает нам суть той или иной роли. Режиссер ищет, все время что-то ищет. Он добивается какого-то общего ритма, он пришлифовывает нас друг к другу и хочет, чтобы мы вели себя на сцене просто и естественно.
Кстати, Аркадий Ефимович, какую бы роль ни объяснял, все время возвращается к Чацкому, все шире и глубже раскрывая его образ, но об одиноком звере уже не упоминает. Он сосредоточивает внимание студийцев на том, что вложил Грибоедов в Чацкого.
— Грибоедов, — говорит Тонников, — дал Чацкому всю свою чувствительность, язвительное остроумие, свои взгляды на общественное устройство России, размышления о ее прошлом и настоящем…
Идет уже двадцатая, если не тридцатая, репетиция диалога Чацкого с Фамусовым, когда Аркадий Ефимович вдруг начинает на меня кричать:
— Кого вы играете? Вы играете идиота! Надо же соображать, что Чацкий, этот пылкий и благородный человек, дружил с самим Грибоедовым, с гением, и напитался его мыслями и остротами, его сатирой. Вы не справляетесь с ролью. Вы говорящий болван! Вы пытаетесь сыграть благородного человека, но для чего, зачем?..
И тут я начинаю закипать. Еще мгновение, и я разорву этого лицедея из Сибири. И вдруг его тон вмиг меняется:
— Так, так, Гена, — подскакивает Тонников ко мне. — Вот так! Вы и правда зверь. Доносите, доносите свои чувства до зрителя…
Поздний вечер. Все студийцы уезжают домой, а я все хожу по сцене и читаю по истрепанной за время работы над ролью тетради свой текст. Аркадий Ефимович постоянно требует от меня чего-то нового. Вот и сегодня.
— Учтите самое важное, — говорит он. — Чацкий нынче зрителю может быть интересен не только тем, что он все время в центре событий. Главное, он интересен тем, что через него проступает другая современная тема. А пока что ваш Чацкий пустой, прозрачный, ничем не наполненный.
И я ищу, ловлю эту современность.
— Все мучаешься? — слышу я из-за кулисы голос Тамары. — Упрямый ты. Я тебе не мешаю?
— Иди сюда, что ты прячешься, Тамар? — поворачиваюсь я на голос. И она входит в полумрак сцены. Сказочно прекрасная в белом платье, под которым в волнении вздымается грудь. Ее лицо горит.
— Я осталась специально, чтобы сыграть тебе на рояле. Когда-то в детстве я серьезно думала стать пианисткой. Моими любимыми композиторами были Бах, потом Бетховен, а теперь меня тянет к Моцарту.
Сцена и пустой темный зал заполняются звуками, нет, светом. Свет исходит от Тамары. Она возжигает огонь, сама облекаясь красотой его сияния. И свет этот ясный кажется мне светом преображения. Слезы катятся у меня из глаз. Мне чудится, что этот благой и вечный свет входит в меня, заблудшего, чтобы исцелить, напоить и согреть. Но вот я вижу два светлых столба, которые на моих глазах истончаются и редеют, а потом пропадают совсем. И вдруг снова яркий свет, а перед ним залегли неясные тени. И я иду на этот яркий свет и всем существом осязаю линкую, кишащую кем-то коварную, непроницаемую пустоту. Как мне проскочить эту вяжущую пустоту, этот поток тьмы…
Тишина. И снова будничные звуки.
— Как я играла? Тебе понравилось? — поднимает глаза Тамара.
— Ты не играла. Ты меня околдовывала, — шепчу я.
— Значит, получается! — восклицает Тамара и смеется. И я слышу самый музыкальный, самый заветный, самый счастливый девичий смех. С этого вечера я провожу с Тамарой почти все свободное время. И при каждой встрече с ней мое сердце наливается счастьем от ее кружевного, радужного смеха. Он у нее рождается порой ни с того ни с сего. Она улавливает что-то ею только слышимое — и смеется. Да так заразительно, что смех разбирает и меня.
Глава VIII
Не знаю, может, это дружба с Тамарой так влияет на меня, но только я начинаю оттаивать и перестаю источать черные флюиды. И в доме все становятся добрее, постепенно забываются старые ссоры. И мать хочет мира в семье, и я. Стоит мне с отцом, братьями перекинуться взглядами, чтобы понять — все этого хотят. Тянет нас друг к другу, даже если об этом и нет разговора. И возникает надобность в случае, в причине, дающей возможность воцариться настоящему миру. Наперед подобное не задумаешь. Такое появляется само, внезапно, точно трава из земли, от светлой потребности каждого.
И случай нам предоставляется.
С цветущей улыбкой на устах появляется после работы отец и объявляет:
— Нам выделили садовый участок. Восемь соток.
Как бы нам худо жилось, если бы отцу не дали этот садовый участок. Ждать невмоготу, нам надо всем собираться и ехать смотреть его. И такое нас охватывает волнение, такое нетерпение, что и младшие, и старшие понимают: это должно случиться в первое же воскресенье. Потом будет уже не то.
Мы сходим с электрички на станции Чепелево и идем к неизвестной, но уже своей земле. И по одному тому, как легко несут нас ноги, ясно, что всем хорошо. Я гляжу на мать, ей радостно даже скользить по глине, утопать в весенней слякоти, и она восклицает:
— Как хорошо, мы идем все вместе!
День только начинается, впереди чернеет лес; еще немного, и мы, пройдя через него, выйдем к высоковольтке. А там, за ней, садовые участки.
Едва мы находим колышек с нашим номером, как я и думать забываю о своих бедах и проблемах. Потому что от чмокающей под ногами весенней земли поднимается какой-то удивительный животворящий дух, наполняющий меня, родителей и братьев силой, энергией и радостью.
Мы снимаем вещевые мешки и принимаемся за работу. Метр за метром очищаем участок от кустарника, чахлых березок и осинок, выкорчевываем пни, все это стаскиваем в общую кучу и поджигаем. А когда солнце останавливается в зените, мы едим удивительно вкусную, приготовленную на костре гречневую кашу, заправленную свиной тушенкой, пьем чай с дымком.
Мать отпивает несколько глоточков чая из кружки, а потом вскидывает голову, внимательно обводит нас всех глазами и говорит:
— Мой отец считал: если есть земля, то никому не надо кланяться. И вы, дети, никому не кланяйтесь. Лучше пусть про вас говорят «хамье неотесанное», чем вы станете кланяться; лучше пусть дикарями называют, чем шапку ломать… — Мать запинается, но быстро собирается с мыслями и продолжает: — Трудно это, дети мои, трудно не кланяться, но вы не кланяйтесь.
На первый взгляд на садовом участке мы только работаем. Кажется, что в этом особенного? Но если вникнуть, — труд на нем дает мне и братьям то, без чего нельзя оставаться порядочным человеком, чтобы, когда наступает лихая година, не падать на колени, в грязь и не распускать слюни: «Больше не могу, делайте со мной, что хотите».
А потом приходит май. Солнечный и теплый. На первомайской демонстрации студийцы идут в заводской колонне своей группой. Светланы нет. Ее на праздники родители увезли в Подольск. Меня со словами «Можно к вам, господин Чацкий, пристроиться» берет под руку Тамара Коробец. Людской поток все прибывает. И вот уже демонстрация лавиной катится по залитой солнцем Москве к Кремлю, к Красной площади. Люди переговариваются, шутят, и надо видеть, как они смеются! И я тоже смеюсь и шучу, как все. Я наслаждаюсь, живу полной жизнью и не ведаю горечи, разочарования, да и не думаю ни о чем плохом.