Двадцать один день неврастеника - Октав Мирбо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мое необузданное воображение толкало меня все вперед и вызывало в моей душе самое благородное великодушие и всепрощение. В восторженном порыве я желал для Эмиля Оливье смерти, которая освободила Базэна. И я горячо взывал ко всевозможным божествам, которые меня не слушали:
— Он довольно блуждал по белому свету, он довольно влачил по земле свое бренное тело. Пощадите его! Пусть он, наконец, остановится где-нибудь, где бы то ни было, под тенью ли ивы или на краю забытого кладбища!..
Два пассажира в нашем вагоне заспорили, должна ли дверь оставаться закрытой или открытой. Этот незначительный инцидент вызвал наше вмешательство и как-раз кстати познакомил нас. Без всяких церемоний мы представились друг-другу. Ах, жизнь!
— Я очень рад...
— Очень приятно...
Но после этих сердечных приветствий нам нельзя было свободно разговаривать друг с другом, потому что эти два пассажира, люди к тому же невоспитанные, оставались здесь и следили за нами. Из вежливости и из чувства сострадания я не хотел оставить без защиты в обществе таких грубых людей, способных может быть на самую дикую расправу, этого джентльмена в шотландской шапочке, этого безоружного жалкого пария, этого печального „вечного жида“, преследуемого мучениями совести. Мне казалось, что я по рыцарски взял под свое покровительство и его самого, и его честь. И чтобы отвлечь внимание этих неприятных спутников, которые заметили нашу уловку и с видимой неприязнью стали смотреть на несчастного человека, я счел нужным громко называть его, обращаясь к нему, господином Кёрлеже и расспрашивать его об урожае винограда, временно принимая его за виноградаря из Шампани. Его удивленный взгляд убедил меня, что его мало утешала моя деликатность, даже наоборот.
Через несколько станций эти два спутника вышли из вагона. Теперь мы были одни, и нам предстояло еще долгие часы, целые ночи катиться по рельсам среди равнодушных пейзажей. Я немедленно стал проявлять свое расположение и внимание к Эмилю Оливье, всячески ему улыбаясь и вызывая таким образом на интимную откровенность. С выражением грусти и мольбы в глазах я сидел и тихо говорил про себя:
— Говори, бедняжечка, и отведи себе душу... Это лучше всего успокаивает, когда страдаешь... И если хочешь плакать, плачь... ах! плачь пожалуйста... уж я-то во всяком случае не стану смеяться над слезами!
Но слышал ли он мой горячий внутренний призыв?
Нет, он не слышал, и вот как сам начал говорить:
— Читал я, знаете ли, сегодня утренние газеты... Ну и плохо... Все хуже и хуже... Нами совсем не управляют... Нами меньше управляют, чем самыми голыми дикарями Африки... Право, я не знаю... нет, я не могу и не хочу знать, куда мы идем... Во Франции нет больше принципов, нет традиций, религии, морали, уважения к законам, патриотизма, ничего нет, ничего, ничего... Ужасно!
— Действительно, — ответил я, разочарованный этими словами, которых я не ожидал от такого человека.
Эмиль Оливье продолжал:
— Ужасно!.. Дезорганизованное, невежественное правительство, набранное из бездарных провинциалов. Парламент, составленный из пиратов, связал вдобавок это правительство конституцией и держит его в плену. И социализм, как общий фон этой картины, социализм с его убийствами, восстаниями, стачками, всеми революционными насилиями, совершаемыми в рамках законности!.. Вот что у нас теперь есть... Если бы еще, по крайней мере оставался резерв, арьергард в политическом персонале... из таких людей как я?.. Ах! увы!.. Никто ничем не интересуется, кроме своего собственного благополучия, никто ни о чем не думает, кроме как о своих карманах, о своем чреве, и все забыли Ламартина... Неслыханный позор! и я не понимаю, как Франция их терпит так долго... Терпение Франции меня возмущает, бесит... Оно приводит меня в отчаяние, я выхожу из себя... И ваше спокойствие изумляет меня...
Так как я молчал, онемев от удивления, то он продолжал упрекать меня:
— Вы не видите, что делают эти преступники? Они роют пропасть, которой нельзя будет никогда засыпать... Еще несколько недель такого правления, самое большое, еще несколько месяцев и... знаете, что будет?..
— Говорите! — ответил я очень холодно.
— Крах, мой дорогой, и — запомните мои слова — распадение отечества... о-те-че-ства!.. ясно?
— Вы очень строги, господин Эмиль Оливье.
Это имя: Эмиль Оливье, произнесенное мною непосредственно после конца его фразы „распадение отечества“, которую он с такой наглостью и бесстыдством подчеркнул, — это имя прозвучало в вагоне как эхо- трагического прошлого. Я весь задрожал при этом имени. В тот самый момент, когда оно слетело с моих уст, я ясно и отчетливо вдруг услышал громкие крики возмущения, плач вдов, проклятия матерей, отчаянные вопли побежденных.
Но, если раньше он не слышал моего страстного призыва к смирению и раскаянию, то и теперь это имя Эмиль Оливье, грубо брошенное ему в лицо, донеслось до него лишь как эхо его собственного тщеславия и непомерного самомнения. Он улыбнулся, услышав свое имя, словно увидев в нем, как в зеркале лжи, свое собственное изображение и остался им очень доволен.
— Нет, я не строг. — ответил он напыщенным тоном. Я справедлив и дальновиден, вот и все... и патриот... Я политик высшей школы, государственный человек с ясным взглядом, я воспитался на великих образцах истории и закалил себя в жестоких боях современной борьбы, прославившей мое имя... Я знаю людей, мой дорогой, и знаю как ими руководить и управлять... Я знаю также политическое положение Европы, ее необузданное властолюбие, ее тайные происки, знаю, чего она ждет от нашей продажной литературы и прогнившего искусства, какие надежды возлагает на наше легкомыслие и наше невежество... Вот почему я вам говорю: „мы идем к нашей гибели, мы идем к распадению отечества... о-те-чества!..“
Великолепным ораторским движением руки он сбросил с головы шотландскую шапочку, которая покатилась по подушкам, заваленным газетами и брошюрами, и продолжал:
— Соглашение заключено между великими державами... раздел предрешен... у меня