Музыканты. Повести - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юркин слух вел как бы самостоятельное существование. Его рассеянный владелец мог предаваться любой житейской суете, а чуткое ухо улавливало даже самую тихую, далекую музыку в пространстве. Сквозь грубые бытовые шумы ему звучала песня птицы и молодицы, усталое бормотание нищего на дороге, переплач колоколов за краем зримого простора, шорох опавшей листвы в перелеске за бугром, змеиный шип тающих снегов, первая звень капели. Он любил всю дивную озвученность мира, но более всего любил песни, рождающиеся в груди человека. И те, что помогают работать в поле и на току, и те печальные, бесконечные, как степная дорога, что тоскуя поют ямщики, и хмельной песенный галдеж загулявших на праздники мужиков, и песни девичьих посиделок, вечёрок дворовых людей, лихие, часто непристойные, запевки под балалайку или ливенку, мальчишеские самозабвенные оры на неоседланных лошадях, старушечий гугнеж на завалинках, песни ярмарочных игрищ, обрядовые песни, отпевания, свадебные — до изумления разные: от невыразимой грусти до невыносимой гнуси, но и тут прекрасные безмерностью народного характера. А как славно поют солдаты на марше, вздымая сапогами дорожную пыль, а гусары — под гитару семиструнную, о цыганах и говорить не приходится, даже жиды сопровождают свой шабаш поразительными по древней горькой печали и тончайшей музыкальности стонами. А как дивно поют в церквах, коли хорошо подобран хор и регент — артист в душе! Хуже всего поют в гостиных: не по-русски скованно, жеманно, но и тут случаются чудесные голоса, чаще всего женские, и неподдельное чувство. А вообще хорошо поют в России, во всех четырех сторонах света, но недаром же говорится: своя сопля солонее — Юрке казалось, что нигде нет таких чистых, звонких, богатых голосов, как на Тамбовщине, такого свободного дыхания и чувства песни. А в самой Тамбовщине всех за пояс заткнет Усманский уезд, а в уезде том — большое торговое село Салтыки.
И дворня, а местные крестьяне и подавно не могли взять в толк, зачем молодой барин, картежник и выпивоха, отважный всадник и юбочник, как все грешники, но не зловредный, не прижимистый, даже приметчивый к чужой нужде, — все в девичью норовит, хотя до сих пор не завел себе Цецилию, почему, ни уха ни рыла не смысля в землепашестве, так часто бывает в поле, на скотном дворе, на птичнике, где, правда, ни во что не суется. «Работайте, работайте, я — так!..» — постоит да и пойдет прочь; и на посиделки заглядывает, и в гости к мужикам охотно ходит, и в церкви ни одной службы не пропускает, всегда поет на клиросе. Скучно ему, что ли, с тихой молодой княгинюшкой? Она, и верно, тяжелая ходит и ничем его развлечь не может, а он, сердешный, видать, до того в доме своем затомился, что любому развлечению рад, любой запевке-нескладехе. Но вообще-то ни личность князя, ни его музыкальные поползновения не слишком занимали работящих и ушлых салтыковских мужиков — своих забот хватало.
Но все всполошились, когда бурмистр стал ходить по избам и требовать девок на барский двор. Все попытки откупиться, просто заменить одну девку другой, менее нужной в хозяйстве, ни к чему не вели: бурмистр набирал по списку, составленному самим князем. И как только смог он запомнить всех по именам? Но запомнил, люди сразу приметили, что косомордые, кривоглазые, хромые и увечные князю не требовались, подбирал он женский пол для неведомых надобностей, как жемчуг на нитку: одну к одной. В деревне поднялся ропот. Старая Галчиха, слывшая по завиральной глупости прорицательницей, которой ведомы все тайные помыслы и намерения человеческие, брусила, что затомившийся богатырь князь набирает себе цельный «гарей», так называют у турков бабью садовню для любовного увеселения салтана Махмуда под тихоструйную течь. Загадочная «тихоструйная течь» всех убедила. Если поначалу Галчихе не очень верили, уж больно много девок потребовали на барский двор, это ж никакого резона нету, каким бы усилком ни был молодой ядреный помещик, но под «тихоструйную течь» чего не натворишь.
Зашевелился, заволновался народ. «Не отдадим на поругание наших голубок!»… Особо лютовали чернобородые красногубые братья-близнецы Елфим и Прохор Прудниковы, хотя у них не имелось в семье девок. Были они до того схожи, что родная мать их путала. И в трудный час испытаний явили братья единый характер: дерзкий, отважный, решительный. Все же именно тут выявилась разница между ними: Елфим, который на полчаса раньше из мамки вылез, оказался первым горлом, верховодом, атаманом, а братан его Прохор работал на подхвате. «В топоры пойдем!» — призывал Елфим. «И пойдем!» — эхом отзывался Прохор. «Берись за вилы, мужики!» — надрывался Елфим в кабаке, ставшем штаб-квартирой назревающего бунта. «А хушь бы и за вилы!» — поддерживал Прохор.
И мужички начали прикидывать к руке вилы, колья, вострить топоры. Из соседних селений являлись гонцы с заверениями в полной поддержке салтыковцев. В Сиваках побили и зачем-то связали выжигу бурмистра, в Липинках сожгли ничейную ригу. Елфим, осаживаясь зорной водкой, которую перепуганный кабатчик отпускал задарма, туманно намекал, что, судя по некоторым признакам, он — то ли сам таинственно сгинувший в Таганроге император Александр I, то ли его сын и законный наследник. В этом Елфим явил дальновидный ум и глубокое понимание стихии русского бунта: чтобы восстать, народу необходим самозванец, и непременно царского рода. Этим объясняется великий успех обоих Лжедмитриев и Емельяна Пугачева. Прохор, как всегда, с малым опозданием подхвативший государственную мысль брата, обернулся великим князем. Мужикам понравилось, что среди них оказались царственные особы, но они хотели бы точно знать, кто такой Елфим — сам ли Александр Благословенный, победитель злодея Бонапарта, или цесаревич, незаконно лишенный трона. Подумав, Елфим склонился к первому. И тут связной принес жуткую весть, что женский табун погнали в баню. «К чему бы это?» — недоумевали мужики, но Галчиха сразу дала объяснение: перед тем как Цецилией обрядить, непременно в баню гонят, чтобы отбить навозный дух, который баре страсть не любят, особо в постельном деле. Дальше тупейный художник им волосы уложит, оденут в виссон и поведут в барскую опочивальню. Такая осведомленность Галчихи казалась подозрительной: то ли ей самой в стародавние времена довелось побывать Цецилией, чему поверить трудно — уж слишком страхолюдна, то ли бабушка, как верная Личарда, одевала в виссон барских наложниц.
Но разбираться в этом не стали, да и кому важно, что было при царе Горохе, когда сейчас такое лютство затевается. Решено было выступать немедля, но его императорское величество Елфим вдруг сковырнулся под стол, а за ним, чуть припозднившись, последовал великий князь Прохор. Восстание осталось без вождя, ватага — без атамана.
Пока судили да рядили, кому вести полки, примчался новый связной и сообщил, что отмывшихся девок причесали, облачили в белые хитоны и отвели в зало, где князь Голицын принялся разучивать с ними старую песню «Во лузях».
«Так это он хор собрал! — осенило мужиков. — А мы чуть в топоры не пошли!», «Могли и красного петуха подпустить, очень свободно», «А посля бы в остроге гнили», «Али б в Сибирь потопали». «В Сибирь — что! И в Сибири люди живут. В Нерчинские рудники не хошь? Там с живого мясо сползает». Новая весть окончательно повернула настроение салтыковцев. Князь положил хористкам после спевок обед, как для своих дворовых, деньгами сколько-то, одежу справную и послабление ихним семьям в барской отработке.
«И такого барина чуть не порешили! — сокрушались мужики. — Он нам отеч родной, а мы супостаты окаянные!», «Это братаны Прудниковы, в рот им дышло, накрутили. Вечно от них смута: летошний год конокрада-цыгана чуть насмерть не убили, а он и не цыган вовсе, а жид со скрипочкой». Решили намять бока близнецам, но оказалось, это уже сделал кабатчик, к тому же снял с них сапоги и запер в чулане впредь до возмещения убытков.
Тут салтыковцы вовсе успокоились и разошлись по домам, не забыв оповестить соседние селения, что бунт отменяется по отсутствии причины, и стали с нетерпением ждать своих девок. Те вернулись к вечеру в настроении разном, поскольку не всех взяли в хор, но все с подарками. Князь произвел добавочный отбор и оставил тридцать девок, самых чистоголосых и остроухих. С ними он будет заниматься, обучать нотной грамоте и разным песням: старинным, какие народ еще при Иване Грозном певал, духовным и светским. Был он ласков, терпелив и, хотя злился порой до бычьих глаз и скрежета зубовного, когда кто фальшивил, или вперед вылезал, или подхватить запаздывал, ни разу не матюкнулся, даже укора резкого не сделал. И сам показывал, как петь надо, как дыхание держать, чтобы дольше тянуть и не задохнуться. А голос у него красивый, сочный, конечно, с дьячковской октавой не сравнить, а слушать приятно. Потом он разные закорючки на черной доске мелом рисовал, которые нотами называются, но тут никто ничего не понял, а князь улыбался добродушно и уверял, что они оглянуться не успеют, как постигнут всю эту премудрость. И будет их хор ездить по другим имениям и даже в Усмань, Тамбов, может, в саму Москву для музыкальных представлений перед самой чистой публикой. А под конец княгиня из своих ручек каждой по ленте в косу подарила и по ниточке бусиков на шею.