Навсегда - Александр Круглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, почему с завтрашнего? Будем считать, что уже и начал.
А Олежка все озирался и озирался, по-видимому, продолжая высматривать людей на заброшенных к зиме огородах, на пустыре, превращенном в безобразную свалку, на поросшем пожухлым бурьяном и кустами шиповника холмике. Мамины, мамины глаза у него, невольно сравнивая, метнул Ваня взгляд на жену, — чуть приуженные, удлиненные и с заметной каринкой, даже, пожалуй, и с чернью слегка. А волосики нет. Черта с два, мои у сынишки волосы, мои — русые, шелковистые, мягкие, и сейчас они малость дыбились и выплясывали на поднимавшемся заметно ветру.
— Значит, нет людей, говоришь? — оглянулся вслед за сыном вокруг и отец. — А будку, сторожку вон видишь? — ткнул пальцем за пустырь. — Вон, вон — за колючим забором, в кустах, у подножия холмика, где бульдозер стоит.
— А-а, вижу, вижу! — заметил сын. И удивился: — Там люди? Да у нас во дворе собачья будка такая!
— И в этой… Цербер сидит, — улыбнувшись, подыграл сынишке отец. — Собака такая…
— Знаю, знаю, нечего меня учить, — презрительно фыркнул Олег. — Он учить меня будет. Я у мамы в книге прочел. Правда, мама?
— Правда, правда…
— Ну и прекрасно. Всем все известно… Так вот, зовут этого Цербера, стражника, что в сторожке сидит, — снова ткнул в сторону будки папа рукой, — тетей Дашей. Есть там еще тетя Муся. Мария Петровна. И третья есть, но как ее зовут, я не знаю. Неважно. Так вот, если что, беги, сынок, сразу к ним. У них телефон. Знают, что делать. Понял?
— Да, папа, понял, — подтвердил сын, но тут же вновь заканючил:- Папа, ну возьми меня. А, пап? Я с тобой хочу.
— Олежка, да как же ты говоришь, что понял, — поразился отец, — если собираешься лезть со мной? А кто же к тетям тогда побежит? Я же для того и оставляю тебя, чтобы тетям сказал, если что.
— Мама пусть побежит, — нашелся моментально Олег.
— Ты что, Олежка? Тебе маму не жаль? Да мне, с моим-то сердцем… Да мне и полдороги не пробежать, — запросила пощады она. — Это очень важное поручение. Мне не справиться с ним.
Олежка подумал и глубоко, с сожалением вздохнул:
— Ладно, папа, теперь я все понял. Хорошо, я буду стоять.
— Ты здесь немного постой, а потом вон туда, на другой, противоположный конец, — мотнул головой вдоль водовода отец. — Я буду там выходить. А маму здесь оставим — присмотреть за одеждой, за мотоциклом. — И, развязав притороченный к багажнику узел, начал переодеваться. Сняв шапку и куртку, натянул на себя матросскую парусиновую робу, а на голову замызганный, когда-то, видно, белый чехол морской бескозырки, распатланные во время езды волосы под него затолкал, в карман сунул спички (а вдруг понадобятся там, в темноте). — Значит, так… Мама останется здесь, а ты, значит, туда, — мотнул он опять головой вдоль трубы. — Ну, как говорится, с богом, благословись. — И перекрестился размашисто, широко.
— А бога нету. И ты не веришь в него. И мама не верит, — рассудительно заметил Олег.
— Ну, это так… Неважно. Так говорится, — растерянно оправдался отец и заговорщицки взглянул на жену. Она ему ответила тем же: мол, с сыном теперь ухо востро держи, все понимает. «Да-а, — подумал и Ваня, — все, все подмечает стервец». — Ну, Олежка, надо идти. А то поздно будет. Солнце вон, на поклон покатилось уже. — Не хотелось, да почему-то немножко и тревожно было от света, от тепла, от своих уходить, лезть в эту неприятную, чем-то враждебную, казалось, нору. Но надо. Действительно, так легче будет представить состояние прораба, легче будет писать. Только так, наверное, и удастся его раскусить — суровость, жесткость, может быть, всю его жизнь. Да и решил… Что скажет сын, если не сдержать теперь слова? Нет, никак нельзя отступать. «Прораб вон, старше намного, слабей, с разбитой башкой, сколько крови потерял, без подстраховки, один; каждую минуту ожидая воды, и то смог — вон, двадцать километров прополз. А я что, хуже, что ли, каких-то полкилометра не смогу проползти? Да чего я стою тогда, на что гожусь? Не-ет, — невольно и не заметив того, коротко отрубил он рукой, — уж коли решил, коли сунулся в эту нору, то уж ползи. Олежка… Вон… Так весь и собрался, завидует, ждет… Все, надо ползти. — Ну, сынок, — сказал отец как можно спокойнее и веселей. — Пока. — Подмигнул, рукой махнул. Потом и жене. Снова встал на булыжник, с него на опору залез, как собачонка, опустился на четвереньки и последнее, что услыхал, когда начал погружаться в мрачное очко водовода, это Любино:
— Ваня, постой! Может, не нужно? Вернись! — И Олежкино:
— Не слушай, не слушай, папа! Лезь, лезь! — и его веселый, заливистый смех.
И странно, только окутало его темнотой, только со всех сторон сдавило железом, в нос, в глотку, в легкие пахнуло густой удушливой смесью паров ржавчины, карбида, смолы, как вдруг… Так и оглушило жуткое, ни с чем не сравнимое ощущение… Что-то подобное он однажды уже испытал — в одном из последних боев, между Грацем и Веной, у небольшого австрийского города Фюрстенфельда. После первых же выстрелов по показавшимся танкам и бронетранспортерам пушку, видать, засекли, потому как тут же вздыбились перед ней два или три земляных, с грохотом, огнем и дымом столба. Что-то хряпнуло с лязгом. Пушка дрогнула, накренилась слегка. Потом оказалось: осколок, скорее всего, самая тяжелая донная часть крупнокалиберного, наверное, из «фердинанда» или из «тигра» снаряда, угодила прямо в полозья ствола. Его заклинило. Стрелять из пушки стало нельзя. Пока очухались, разобрались, что к чему, глядь, а приземистый пятнистый бронетранспортер уже рядом, выметнулся со скрежетом откуда-то Из-за кустов и прямо на них. Гранат — не только противотанковых, но и ручных — ни одной. Успокоились, обнаглели в последнее время от постоянных побед, оставили все в тягаче. Очереди же из «пэпэша» и трофейных «шмайссеров» по броне как комариные укусы слону. А бронетранспортер уже с ходу влетел на командирский, левее пушки, окоп. Ваня едва успел рухнуть на неглубокое дно. Провалившись в тот же окоп, одно из двух направляющих колес транспортера, обвиснув, придавило Ваню ко дну. (Саму машину развернуло и кузовом бросило вверх.) Еще бы чуть-чуть простора в вытянутой узкой траншее этому железному, в каучуке колесу, и раздавило бы Ваню. Жуткое, неизъяснимое ощущение: и дышишь, и слышишь, и видишь, ни единой царапины — цел, но ни на миллиметр ни туда, ни сюда, как в гробу, в могиле уже, хотя и живой.
Выручил Нургалиев. Пока его и Ванин расчеты расстреливали из автоматов повыскакивавших из кузова фрицев, бешеный и в то же время хладнокровный узбек успел, как положено, по уставу крикнуть своим, оставшимся с ним направляющим: «Танки справа!»- и, сам вогнав подвернувшийся под руку «подкалиберный» в ствол и приникнув к прицелу, шагов с тридцати — сорока (пушка его стояла левее и чуть впереди) прошил из нее, устремленной вперед, будто стальная игла «пятидесятисемимиллиметровки», весь бронетранспортер — от выхлопной трубы под хвостом до движка под капотом. Из ближайших траншей успели даже увидеть, как от машины, словно от глиняного горшка, взметнулись вверх какие-то черепки.
И как только не спятил Ваня, пока свои расправлялись с фашистами, пока извлекали его из-под металла, резины и осыпавшейся сверху земли? Как утерпел? Сколько лет уже миновало с тех пор, но давнее воспоминание это… Не о бое том, не о самом бронетранспортере, нет, а о минувшем далеком кошмаре, казалось, позабытом давно, лишь только сунулся в давящую темень трубы, вдруг сразу всплыло и оглушило, на миг так и сковало всего. Но только на миг. И, чтобы не сдаться, не отступить, не подчиниться этому когда-то запавшему ему в душу ужасу, Ваня, напротив, отчаянно, что было сил рванулся вперед. И, колотя коленями и ладонями о покатый, узенький под ржавой железной трубы, ударяясь затылком о такой же, нависавший над ним тяжкий свод, давясь спертым не воздухом даже, а будто бы удушливым газом и расширив глаза, устремился к противоположному концу водовода. И с каждым шагом — на четвереньках, ползком — все полней и острей воспринимая, теперь уже кожей, клеточкой каждой, всем своим существом почти то же, что пережил недавно прораб, кажется, начинал понимать, что это она, да-да, она, еще в лихолетье войны въевшаяся в любого из бывалых солдат, засевшая в самых глубинных их тайничках жажда жизни, справедливости и торжества — жажда победы, как сжатая до поры, до времени тугая пружина, вдруг развернулась и помогла ему, бывшему саперу, фронтовику, выйти живым из трубы, одолеть свою смерть и вновь победить. Как, конечно, поможет и каждому, всем, не забывшим уроков войны, поможет в лихую минуту и Ване. И всю жизнь будет теперь ему помогать. И мучить, и помогать… Всю! Пока будет жить. И это с ним теперь навсегда!