Икона и Топор - Джеймс Биллингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Связи внутри этой партии надлежало поддерживать и активизировать не только посредством механических законов демократического централизма, но посредством принципа партийности. Эта партийность, или «жертвенный партийный дух», апеллировала к сектантскому порыву обрести новую жизнь в группе конспираторов-единомышленников. Ленин стремился сохранить и развить жертвенную революционную традицию Чернышевского и своего старшего брата, чтобы обеспечить «полное товарищеское доверие между революционерами»[1466]. Уже в 1894 г. он писал, что отказывается называть себя материалистом (даже диалектиком), если не будет признано, что «материализм включает в себя, так сказать, партийность»[1467].
Еще более привлекательным, чем новый дух в ленинской партии, для интеллигентов было ее обещание преодолеть их классический отрыв от «народа». Ленин заявлял, что в партии «должно совершенно стираться всякое различие рабочих и интеллигентов»[1468] и в то же время партия должна действовать как «авангард» в составе других массовых движений эпохи, а не стоять вне их, как «бланкисты». Избегая «бланкизма», партия не должна впадать в «хвостизм», не должна отрекаться от революционных целей, «благоговейно созерцая <…> «заднюю» русского пролетариата»[1469]. В самом деле, никакое «стихийное» движение не обеспечит важнейших политических перемен, которые требуют стратегической организации и дисциплины. Партия Ленина предлагала интеллигентам возможность испытать волнующее ощущение тождества с подлинными интересами масс, включиться в их деятельность и обещала союз с ними в грядущем освобождении.
Ленинский манифест и план «Что делать?» (1902) дал России новый ответ на этот классический вопрос, который на II съезде РСДРП (1903) стал причиной раскола между ленинцами-большевиками и меньшевиками. В противоположность «Что делать?» Чернышевского (1863) работа Ленина не рисовала картины нового социального строя; в противоположность «Так что же нам делать» (1883) Льва Толстого она не призывала к возрождению индивидуальной нравственной ответственности. Ленин призывал к созданию новой организации, задача которой — взять власть с помощью этики целесообразности.
После поражения революции 1905 г. Ленин привнес в традиционную марксистскую доктрину ряд оппортунистических положений — неопопулистскую идею смычки бедного крестьянства с рабочими в революционной партии[1470], концепцию перерастания буржуазной революции в пролетарскую без долгого переходного периода, предусмотренного Марксом, и идею, что империализм есть «высшая стадия» нового человеконенавистнического финансового капитализма, которая неизбежно приведет к мировой войне и мировой революции[1471].
Главным противником Ленина и его партии на пути к власти в сумбурном и роковом 1917 г. была не автократия, а либеральная демократия. В эмиграции и при возвращении в апреле Ленина поддерживала автократическая Германия; и сверг он не царское, а Временное демократическое правительство России. Конституционные демократы (кадеты) были первыми политическими соперниками, арестованными им после переворота 7 ноября, а Учредительное собрание было силой распущено в январе после одного-единственного заседания. Ленин отвергал не только «парламентских кретинов» либерализма, но и более ортодоксальных марксистов вроде меньшевиков и Плеханова, которые верили, что социалистическая форма собственности приложима только к развитому индустриальному обществу, развившему демократические политические институты.
Большевики никогда бы не смогли захватить и удержать власть, если бы не Первая мировая война, ставшая нестерпимым бременем для старой Российской империи и для краткого эксперимента России с демократией в 1917 г. Разногласия между европейскими державами в годы войны и послевоенная усталость позволили Ленину консолидировать силы в решающий период 1918–1921 гг. Но использовать с выгодой для себя подобные условия Ленин сумел потому, что понимал: кризис был частью естественного хода вещей, и задача революционной партии состояла не в создании революционных ситуаций, а в организованном руководстве ими.
Изначально выступая против войны, он добился прочной позиции, к которой прислушивалось уставшее от войны российское население. На Финляндский вокзал Ленин прибыл как вождь, как избавитель, явившийся из иного мира, чтобы потребовать окончания войны и обещать наступление новой эры для всех, кто пойдет за ним «с иконами против пушек»[1472]. Установление и укрепление его диктатуры ярко показывает виртуозное умение пользоваться ситуацией и дерзость одаренного стратега, безусловно сосредоточенного на реальностях власти. Подробности прихода большевиков к власти относятся, собственно говоря, к политической и военной истории, но мы не можем оставить за пределами нашей темы целый ряд чрезвычайно важных, хотя сознательных лишь отчасти, большевистских заимствований из радикальных традиций русской интеллигенции. Как минимум в четырех существенных аспектах большевики с пользой для себя сыграли на этих традициях и всего за четыре года сделали колоссальный скачок — накануне Февральской революции 1917 г. они были относительно неприметной революционной партией численностью 25 тыс. человек, а к концу Гражданской войны безраздельно властвовали над империей с населением в 150 млн.
Первое и самое важное, чем большевики обязаны интеллигентской традиции, — это убежденность, что всякая альтернатива царизму должна быть сцементирована всеобъемлющей идеологией. Со времен ранних последователей Бёме, Мартена, Шеллинга, Гегеля и Фурье русские реформаторы тяготели к западным философам, предлагавшим скорее новый взгляд на мир, нежели просто частные реформаторские идеи. Произошедший в конце XIX в. поворот от романтических идеологов к псевдонаучным теоретикам-радикалам вроде Конта и Спенсера подготовил поворот большевиков к Марксу. П. Ткачев, единственный из свободомыслящих теоретиков принявший многие элитарные идеи Ленина, писал Энгельсу в 1874 г., что в противоположность Западу России необходима «интеллигентская революционная партия»[1473]. Партия Ленина отвечала этому требованию значительно полнее, чем партия меньшевиков, которые нашли у Маркса рациональное руководство для практических социально-экономических изменений, но не пророчество грядущего золотого века. Ленин был верен традиции идейности, «одержимости идеей», не в пример большинству соперничающих группировок, которые в сумятице 1917 г., казалось, по-прежнему вязли в мещанстве — филистерстве и мелочности. Идейный, идеологический характер партии Ленина способствовал в 1917 г. привлечению в ее ряды столь нужных ей талантливых интеллигентов, так называемых межрайонистов — Троцкого, Луначарского, "Богданова и др.
Во-вторых, Ленин удачно воспользовался российским пристрастием к историческим теориям, сулящим всеобщее спасение, но делающим особый упор на лидерстве России. Такая философия истории традиционно привлекала российскую интеллигенцию, которая подсознательно всегда опиралась на исторически ориентированное богословие. Давняя вера в грядущий золотой век утратила свой религиозный характер за целое столетие проповедей, что «золотой век ждет нас впереди, а не позади», и для народа, пропитанного шаблонными утопическими помыслами, были очень и очень притягательны заявления Ленина, что переход к бесклассовому коммунизму не за горами и все проблемы человечества очень скоро разрешатся таким же способом, каким мирно настроенные толпы улаживают случайные уличные стычки[1474].
Веру, что России суждено идеологически возродить загнивающий Запад, пропагандировали как консервативные, так и радикальные теоретики. А вера в близкое свершение земной утопии нередко завораживала даже тех, кто ее отрицал. Достоевский, отойдя от радикализма к консерватизму, все равно чувствовал, сколь соблазнителен этот «чудный сон, высокое заблуждение человечества»: «Золотой век — мечта самая неправдоподобная из всех, какие были, но за которую люди отдавали всю жизнь свою и все свои силы, для которой умирали и убивались пророки, без которой народы не хотят жить и не могут даже и умереть!»[1475]
Ради этой мечты люди оказались готовы умереть, отражая в Гражданскую войну контратаки старого порядка. Во времена смуты и распада самые утопические мечтания способны стать самым что ни на есть практическим лозунгом и снискать массовую народную поддержку.
Третий аспект, связанный с исконно русскими традициями радикальной мысли, — это экспроприация большевиками популистского мифа о «народе» как новом источнике моральной оправданности санкций. Чуть ли не сразу после большевистского переворота противники нового режима были объявлены «врагами народа», а государственные министерства переименованы в «народные комиссариаты»[1476]. Скорые казни громко именовались «судом народа», а на экспорт большевистская диктатура рядилась в платье «народных демократий»[1477]. Смутно заманчивая популистская вера, что «народ» располагает врожденными задатками для строительства нового социалистического порядка, позволяла большевикам маскировать орудия государственного контроля лексиконом народного освобождения. Без этой широко распространенной веры в «народ» как возрождающую жизненную силу большевикам было бы значительно труднее убедить русский народ и самих себя в нравственной оправданности насильственных санкций.