Пятьдесят лет в строю - Алексей Игнатьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помнил Янушкевича еще по академии, где ему были поручены практические занятия по военной администрации с одной из самых слабых групп. В ту пору он ничем не выделялся.
Встретил меня новый начальник весьма просто и, как мне показалось, с оттенком того уважения, которым я не был избалован в России. После моего доклада о выполнении французами "большой программы" Янушкевич спросил:
- Скажите, Алексей Алексеевич, много нас опять будут мучить французы?
- Не думаю,- успокаивал я.- Специальных военных представителей Пуанкаре с собой не везет. Хорошо иметь только на всякий случай под рукой для справок военную конвенцию.
- А где же она находится?- не без тревоги спрашивает меня сам хранитель этого не имевшего копии документа.
- Да вот тут, в вашем сейфе,- указываю я на угол кабинета.
- Там ничего нет: Жилинский, уезжая в Варшаву, все с собой забрал, заявив, что это только его личные бумаги. Не хранится ли этот документ во французском отделе?- успокаивает себя Янушкевич.
Разумеется, что начальник отдела и в глаза не видал этого архисекретного документа, на поиски которого были мобилизованы все ответственные работники генерального штаба. Он так и не нашелся, и Россия вступила в войну, не имея в своих руках никакого письменного обязательства своего союзника.
Для встречи Пуанкаре надо было ехать в Петергоф и ожидать его на пристани в Нижнем парке. Там к назначенному часу собралась вся царская свита, выросшая за последние годы до небывалых размеров: в целях развития верноподданнических чувств всякий командир гвардейского полка зачислялся в свитские генералы, а адъютанты полков - во флигель-адъютанты. Задержка в подобном "монаршем благоволении" считалась чуть ли не оскорблением для полка.
История показала, что в день отречения от престола Николая II из всей этой украшенной царскими вензелями компании ему остался верным только один его друг детства, совершенно бесцветный, но принципиальный Валя Долгорукий.
Тогда же на пристани эти привилегированные военные держали себя как настоящие хозяева положения; многие, знавшие меня раньше по гвардейской службе, попросту игнорировали этого отщепенца, полудипломата в форме генерального штаба. Сказался вреднейший обычай, о котором говорит русская пословица: "С глаз долой - из сердца вон".
Не желая дискредитировать в глазах французов своего положения и памятуя уроки, полученные еще в Швеции от контакта с русским придворным миром, я все три дня пребывания Пуанкаре держался в тени, в задних рядах, стремясь не попасть на глаза никому из русских. Тяжело было видеть при этом, из каких ничтожеств умудрился Николай И составить ближайшее окружение Пуанкаре. Ответственные разговоры с французами позволял себе вести только глава состоявшей при них свиты, ничем нигде не отличившийся и какой-то малоизвестный генерал-адъютант. Царь, разумеется, сопровождать президента в собственную столицу не смел, а потому на долю генерала выпала нелегкая задача занимать французов при переезде на пароходе из Петергофа в Петербург. Слухи о рабочих беспорядках произвели глубочайшее впечатление на наших союзников, и ядовитый талантливый французский премьер Вивиани всю дорогу уничтожал несчастного генерала своими расспросами. Русская свита президента была возмущена: затрагивать подобные дела считалось в петербургском высшем обществе верхом бестактности; полиция, жандармы, а главное, царская гвардия служили еще достаточно прочной стеной, чтобы изолировать правящие классы от "черни". Хитрые французы, по-видимому, этой уверенности уже не имели.
- Le Prsident est un peu inquiet; ce n'est pas trop srieux, n'est ce pas? (Президент несколько обеспокоен; это не слишком серьезно, не правда ли?) спросил меня почти на ухо на следующий день один из ординарцев Пуанкаре, улучив для этого совсем неподходящую минуту на параде войск в Красном Селе.
Парадный обед в честь Пуанкаре состоялся в Большом петергофском дворце. Стоял чудный теплый вечер, через открытые окна зала доносился шум воды, извергавшейся могучим "Самсоном". В виде особой бестактности, а может быть, просто по недомыслию, меня посадили за обедом рядом с германским военным атташе. Разговор, естественно, ограничивался обменом впечатлений о сравнительных красотах Петергофа и Потсдама. Но когда Николай II встал и начал свою речь, мне хотелось тут же провалиться на месте. Я никак не мог предполагать, что вопрос войны уже настолько назрел. Одно дело, когда Пуанкаре говорил о значении нашего союза среди собственных журналистов, и другое когда царь при всем дипломатическом корпусе указывает без обиняков, против кого направлен этот союз.
- Небось немцам жарко стало,- сказал мне после обеда какой-то раболепный царедворец.
Как жаль, что я не могу точно воспроизвести речь царя, но ясно помню, что весь следующий день я провел под впечатлением тех выражений, которые непосредственно задевали Германию. Мне было известно, что речи подобного рода всегда составляются и согласуются с министрами иностранных дел, и очевидно, что тонкий Вивиани постарался вложить в речь царя все, что желал, но не хотел сказать Пуанкаре, ограничившийся красноречивым и не компрометирующим его ответом.
Разговор царя с глазу на глаз с президентом состоялся только утром последнего дня в том же Большом петергофском дворце. Николай II для этого специально приезжал из Александрии, где он летом и зимой жил с семьей. Какие вопросы были подняты, никто из бродивших по парку чинов свиты догадаться не мог. Я знал только, что текст военной конвенции для этого не потребовался: бедный Янушкевич еще лишний раз шепнул мне на ухо все те же знаменательные слова: "Не нашли!"
Смутное и невеселое впечатление осталось от обеда, данного Пуанкаре в честь царя на броненосце "Франс", стоявшем на Кронштадтском рейде и готовом к отплытию. Корабль не был создан для подобных приемов, и, несмотря на иллюминацию, гости после обеда болтались в полутемных проходах между грозными орудиями башен верхней палубы. Как бы в тумане мелькнули передо мной в последний раз силуэты царя и царицы...
Тиха и пустынна была набережная могучей Невы, когда я возвращался пешком от пристани Николаевского моста до Литейного моста, вблизи которого находился опустевший родительский дом. Мать с семьей ожидали меня в Чертолине. Глухое предчувствие чего-то зловещего, которое охватывало меня в эту тихую летнюю ночь, меня не обмануло: я увидел вновь эту набережную и золотой шпиц Петропавловской крепости только семнадцать лет спустя.
Когда я засыпал, в ушах еще звенели звуки "Марсельезы" и "Боже царя храни" - эти гимны так мало были созвучны, но оба звучали как сигнал военной тревоги.