Стихотворения Поэмы Проза - Яков Полонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день отъезда наследника-цесаревича в актовой зале новой гимназии был молебен в присутствии всех учителей и всех классов, потом прочтена была какая-то бумага с упоминанием моей фамилии и затем был мне вручен футляр с небольшими золотыми часами, покрытыми эмалированными цветами, по большей части незабудками.
Чтобы вполне воссоздать со всеми подробностями это не ожиданное мною событие, нужно немало бумаги и времени. Скажу только, что высочайшая награда обратила на меня внимание всей Рязани. Я был недоволен своими стихами, а рязанские барыни распускали слух, что это не я сам их сочинил, а мои тетеньки (!). Вскоре после отъезда наследника я был приглашен на обед к рязанскому предводителю дворянства, а затем на обед к председателю казенной палаты Княжевичу, брату бывшего министра финансов. От архиепископа Евгения прислана была мне печатная проповедь с надписью: "Пииту Полонскому. А. Евгений".
Перейдя в 7-й класс, я был сделан старшиной, то есть надзирателем за всеми учениками гимназии, и, несмотря на это, я не помню со стороны моих товарищей ни малейшего проявления вражды или зависти. Как старшина, я, конечно, не был похож на великого человека, каким казался мне тот старшина, которого застал я при моем поступлении в гимназию. Говорят, скромность паче гордости; если это справедливо, то, не хвастаясь, могу сказать, что сходя в нижний этаж, где помещались 1-й и 2-й классы и по крайней мере сотня мальчиков, я постоянно был окружаем улыбающимися шалунами и водворял тишину после звонка, до прихода учителя, вовсе не строгостью, а тем, что меня любили. При этом (ничего не скрывая) считаю нужным сообщить, что, как старшина, я иногда злоупотреблял в свою пользу своим правом удаляться из своего класса во время рекреации; когда я плохо знал урок и боялся, что меня вызовут и спросят, я медлил возвращаться в свой класс: я знал, что если по списку вызовут меня, а меня не окажется, то вызовут кого-нибудь другого. Я это вспоминаю только потому, что меня за это мучила совесть. Никто тогда и не подозревал моей хитрости, так же как и теперь никто не толкал меня на это признание. Но, почем я знаю, может, оно и пригодится какому-нибудь педагогу в доказательство, как было безнравственно и нерационально назначать в надзиратели одного из учеников гимназии. Я привожу только факты, но с педагогами спорить не буду.
Вот еще один факт, которого до сих пор я забыть не могу -- до такой степени он тогда взволновал меня. Раз меня призывает Ляликов, инспектор, и говорит: "Вы знаете, где живет отец Слаутинского?" -- "Близ церкви Бориса и Глеба в собственном доме".-- "Ступайте к отцу и скажите ему, что сын его исключен из гимназии".
Хотя Слаутинский и был ниже классом, хоть я и мало знал его, но такое поручение сильно меня огорошило. Я должен был исполнить роль бумаги или письменного извещения самого неприятного содержания. Тяжело мне было поехать в дом для того, чтобы поразить старого отца. У меня дрожали колена, когда толстый, рыхлый старик, с водянистыми выпуклыми глазами, седой и лысый, в халате вышел ко мне в переднюю, не подозревая, зачем я пришел к нему. Заикаясь, я передал ему, что мне было велено. Несчастный отец весь задрожал и стал плакаться на судьбу свою.
Степан Тимофеевич Слаутинский, впоследствии замечательно даровитый повествователь, был исключен из гимназии не за лень, не за шалость, а за свои амуры. Говорят, что на него жаловался отец одной девушки, и, вероятно, недаром: я не раз видел Слаутинского по вечерам, стоящего на тротуаре и разговаривающего с какою-то девушкой в окно. Не успели его исключить, как он уже увез ее и на ней женился.
Впоследствии с Слаутинским мы были приятели, почти друзья. У меня немало его писем. Всю свою жизнь до старости он оставался человеком страстно увлекающимся и женщинами, и картами, и поэзией, и даже службой. В то же время он был и практическим дельцом, и горячим патриотом, и правдивым повествователем. Его воспоминания, помещенные в "Историческом Вестнике", по моему мнению, могут быть поставлены на ряду с "Семейною хроникой" С. Аксакова, но, как кажется, публика, никем не руководимая, на эти записки, полные драматизма и бытовых картин старого крепостного времени, не обратила никакого внимания.
Хорошо ли поступил со мной Ляликов, давая такое поручение -- пусть об этом судят гг. педагоги. Конечно, у инспектора была своя (тогдашняя) точка зрения, да, видно, и тогдашнюю канцелярию, состоящую при гимназии, не заставляли много писать. Очевидно, что для Ляликова я был то же, что теперешняя бумага за номером, под казенною печатью; а что происходило в душе моей -- этого он, конечно, и подозревать не мог.
Случалось, что, по болезни, у нас в классе не было учителя. Тогда приходил к нам Ляликов, приносил с собой какой-нибудь русский журнал того времени, приказывал читать ту статью, которую он отметил, и уходил. Когда он уходил, кто-нибудь из нас читал статью вслух. Мы слушали, и не знаю, как другие, про себя же скажу, я мало понимал из того, что читалось: статьи ли, выбираемые Ляликовым, были написаны тяжелым и неудобопонятным языком, или я был еще недостаточно развит для того, чтобы понимать их. Едва ли, впрочем, и другие понимали, так как лучшие из учеников нашего класса иногда приходили ко мне просить растолковать им урок из логики Бахмана. Значит, я, плохой ученик, мог легче понимать то, что ставило их в тупик, и это льстило моему самолюбию гораздо больше, чем приглашения на обеды к рязанским сановникам.
Я был еще в гимназии, когда прочел в "Молве" известие о смерти А. С. Пушкина. Помню черную каемку в газете и слова: "Закатилось солнце нашей поэзии -- Пушкина не стало". Все современники Пушкина (за исключением Каченовского и ему подобных) увлекались его стихами, в особенности его "Бахчисарайским фонтаном" и "Полтавой", но никто еще не дорос до понимания его значения в нашей литературе. Белинский, первый поклонившийся Пушкину как великому художнику, еще только что начинал свое поприще.
Я ничего не написал об учителе греческого языка. Греческий язык стал вводиться в нашей гимназии года за 2 или за 3 до моего выхода. Как нельзя лучше помню учителя греческого языка: плотного и рябого, человека очень доброго, сильно размахивающего руками, сильно щурящегося, задающего нам греческие склонения и спряжения и заставляющего нас учить наизусть стихи Гомера. Но я не помню его фамилии. О моей памяти или способности к языкам я уже сообщал вам; из этого заключайте сами, долго ли все греческое держалось в голове моей.
На медаль перед выпуском нам задано было сочинение: разбор оды "Фелица" Державина. Не помню, что я написал, видел только где-то тетрадь свою, поданную в совет, с надписью инспектора "Concordia cordis et oris" {Союз чувства и слова (лат.).}. Медали же, как кажется, никто из нас не получил. Полагаю, что и тема эта -- "Разбор оды Державина" -- была не из удачных -- давала слишком мало материала.
Физическое развитие, которым в наше время так справедливо озабочено Министерство народного просвещения, не входило в планы тогдашней гимназии. Я, по природе худой, безмускульный, длинный мальчик, беспрестанно страдающий от головных и зубных болей, если и окреп физически, то этим обязан я был отчасти самому себе, отчасти тому, что каждое лето на вакацию ездил в деревню своей тетки, Евлампии Яковлевны Плюсковой (Острая Лука Спасского уезда), и много там бегал и лазил с своими двоюродными братьями; отчасти дяде своему, которому вздумалось учить нас верховой езде. Помню, как на одном потнике, без седла, верхом на каретной лошади, гонял меня на корде отставной солдат-гусар и как он хлопал бичом, иногда задевая меня по ноге, так что я чуть не кричал от боли. И наконец, моим прогулкам верхом за городом, когда я выучился хорошо ездить. Так, я помню, не раз случалось мне по воскресеньям, весной, скакать за 12 верст от Рязани в Ольгов монастырь, на могилу моей матери.
Вот что помогло мне укрепить мои физические силы, за неимением гимнастики.
Но была ли она особенно нужна в то время, когда ученье никого почти не утомляло, даже мне было по плечу, несмотря на мои незавидные способности? Тогда не требовали от ученика, чтобы он во всем преуспевал одинаково. Так, между гимназистами моего времени был и наш будущий ученый Александр Николаевич Попов, но едва ли он хорошо знал по-гречески. Так, между нами был Ершов, будущий математик, любимый студент Перевощикова, но едва ли Ершов был словесником. Так, Вадим Иванович Васильев, ныне здравствующий, сотоварищ мой по гимназии, едва ли бы математиком, но зато до сих пор он говорит свободно по-латыни и не далее, как года два тому назад, в Лондоне беседовал с знаменитым Гладстоном о греческих классиках.
Теперь же на разнообразие способностей не обращается никакого внимания. Теперь я бы не мог и кончить гимназического курса уже потому, что был великий мастер на грамматические ошибки. Я и теперь делаю их по рассеянности и сам исправляю их, перечитывая то, что написано. Иногда не только знаки препинания -- целые слоги выскакивают из слов или пропускаются, когда мысль обгоняет перо. За эти ошибки в мое время не раз меня и Титов высмеивал, но за это баллов мне не сбавлял, и когда я поступил в Московский университет студентом, получив 1 за алгебру, и написал ему письмо, извещая его и Яновского, что из словесности на экзаменах в Москве я получил 5, а из латыни 3, он и Яновский радовались так, как будто я был родной их сын, за участь которого они сильно беспокоились.