Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так истрепался он ото всех изводящих безобразий, и ушёл изо всех комитетов:
– К чёрту! За один месяц революции я состарился больше, чем за всю войну.
Так наболело ему в 10-й армии, что очень кстати пришёлся вызов в Ставку. Но и Деникин тут, надеясь теперь на внезапный революционный опыт Маркова, поручил ему наладить связь Ставки с большой прессой (как будто та пресса сама понимала, куда несла!), „дать Ставке рупор” и наладить „Вестники” в каждой армии.
Идея была правильная: заливала армию социалистическая необузданная печать, а голосов Главнокомандующих и командующих не слышала ни страна, ни даже солдаты. Идея правильная, а:
– Противно. Не солдатское дело. И до чего мы дожили? Во что война превратилась?
Во что?! Этот вопрос накатывался. И было крайнее время, не мямлить.
Очень они двое друг другу обрадовались, скинулись, встречно и по нескольку раз в день разговаривали. Понимали один другого с едва начатой фразы. Так Марков вот и заменил Воротынцеву Свечина, уехавшего со своим фаталистическим „поживём-увидим”.
Марков – не жалел прошлого, он уже черпанул настроения от революции:
– Многое подлое ушло. Но и – много же накипи всплыло.
И, вполне неожиданно, одобрял проект комиссаров в армии, даже сам такой проект составил и послал в военное министерство:
– По крайней мере перестанут офицеров травить. Разделим ответственность с комиссарами.
– Да Сергей Леонидыч, от чего ж это спасёт? Какая же армия будет при двоевластии?
– А какая сейчас?
А сейчас уже пишут: почему это за солдатские проступки будут судить полковые суды, а офицеров – высшие инстанции? Даже, мол, мелкие проступки самого командира полка могут разбираться на полковом суде!
Куда же дальше?…
А самовольный сгон национальных частей? Как украинцы едут в Киев. Солдаты дезертируют и сами выбирают, под какое знамя стать.
Куда ж дальше воевать? (Это – пока осторожным подводом, здесь можно и с ладным Марковым не найти общего языка.)
Марков был – как близкий понятный свой двойник, сливались они в жгучей заботе спасти армию. Но прежде чем изложить ему своё трудно выговариваемое, слышал от него:
– Слишком много стали болтать „война до победы”. А вот – как эту победу теперь взять?
Вот и опять: значит, не Россию спасать, а – Победу? Не новый урок, обычный раскол: твои союзники оказываются тебе и не союзники?
Но с Марковым и разногласия напитывали каким-то удовлетворением. Надеждой. Свой.
Развернулся к нему так:
– А – какие цели могут быть у нас в „войне до конца”? Этот чёртов Константинополь? Но взять его – это именно увеличить опасность следующей войны. С суши его легко против нас и штурмовать. Значит, надо присоединять ещё и широкую сухопутную полосу? и несколько миллионов турок? И – зачем это всё? мы только ослабнем. Нам достаточно нейтрализации проливов. А свободный проход признан ещё в 1829 году. И в мирное время никогда не нарушался. А в военное нам Дарданеллы снаружи всё равно закупорят, кто захочет.
– Да не именно обязательно Константинополь.
– А без того – и тем более: что эта война нам сулит? Проиграть можем – Белоруссию, Прибалтику. А выиграть – что? Снова занять всю Польшу? – и тут же надо сделать её независимой. Вступя хоть и в Берлин – что взять? Восточную Пруссию? – да упаси нас Боже. Ну разве возвращать себе Галицию, исправлять, что напутал Александр I, и ещё до него?
Вон, маршал Жоффр, обрадованный новому заокеанскому союзнику, отправился туда и очень советовал послать наконец побольше оружия плохо вооружённой русской армии, и та нанесёт свой мощный удар с Востока – да так понять, что хорошо бы вместе с японцами и китайцами.
– Вот что! – японцев и китайцев привезти на наш фронт. Наводнить ими Россию от Владивостока до Минска и кормить русским хлебом. Додумались.
Да разве чего-нибудь в мире жалко для победы Согласия? Во всяком случае – не России.
– Георгий Михалыч, когда говорят „до конца” – имеют в виду почётный мир. До конца – мы должны пройти весь путь с союзниками.
– А ясно глянуть – какие они нам союзники? Они всю жизнь были заняты только собой, мы для них – дикарская окраина, и в чём они изменились к нам от Крымской войны? Свечин говорил, один французский генерал признался ему: никогда бы Франция не выполняла таких самоубийственных обязательств, какие мы выполняли в августе Четырнадцатого. А всё лето Пятнадцатого, когда мы погибали, – они же не шевельнулись. „Мы захватили домик паромщика и один блиндаж.” Мы были жертвенны к ним за пределами наших национальных возможностей. В Девятьсот Седьмом в Германии пробивался „русский курс” – а мы упустили, приковали себя к Англии. А они всю войну ещё брезговали, стыдились союза с нами. А мы – всё должны доказывать Согласию наше благородство.
– Честь. Ничего не поделаешь, честь России.
– Да при сегодняшнем балагане – какая уж осталась честь? Нам надо уже не союзников спасать, не войну, а – саму Россию, внутреннюю!
– Георгий Михалыч, ну что толковать о несбыточном? Конечно, мы легче бы перенесли революцию, если бы не было войны. Но она – есть, она-то и давит нас.
И все разговоры поворачивались в упор на Временное правительство: что ж оно думает? Марков ещё надеялся на него.
А Ольда пишет: жуть, правительство в ничтожестве, его просто нету. (Пишет обо всём петроградском, отречённо, без личного замысла, без попыток выяснять. Понимает, что ему сейчас – силы нужны. Спасибо.)
А тут – донёсся апрельский шквал из Петрограда, и правительство едва не перекувырнулось.
Так теперь-то – научились они чему-то? Хоть от этой встряски – очнутся?
– Новопоставленному, свежему правительству, свободному ото всех прежних обязательств, – вот ему бы, Сергей Леонидыч, и окончить войну! А то негодуют: как это нашлась рука, которая несла по Невскому „да здравствует Германия”? А как же они сами в Пятом году носили „да здравствует Япония”?
Да говорил – и сам не верил. Через это правительство – нет, не спасти.
___________________________Но сколько в штабе ни засиживайся, а надо же идти и домой.
Что ждёт сегодня?
Георгий эти дни сперва надеялся, что Алина взорвалась случайно, что всё будет заглаживаться, забываться… Нет! В комнатах флигелька сгущалось гневно-обиженное давление. Войдёшь, обед, случайные фразы, мелкая повседневность, может сегодня-то обойдётся? Алина как будто спокойна? – нет! Вдруг настораживались её глаза или она тревожно крутила головой, как лукаво введенная в опасность, находила болезненное место, где и близко его не было, и, убыстряясь на задыхание, выбрасывала что-нибудь острое. И как уклончиво ни ответь – начинался спор, да по ничтожному пустяку, так что через пять минут не вспомнить, из-за чего началось. И Алина, в другие часы приторможенная, воспринимающая как бы туманно, – в этих спорах мгновенно загоралась недоброй радостью и как заглатывала мужа, не он оказывался в доводах сильней: не было случая, чтоб она не нашла ответа, и ответ её был меткий, быстрый.
Да мог бы он возразить на одну, другую, третью её фразу, но против чего не мог возразить – против её страдания, – перенапряжённого душевного страдания – в голосе, в дыхании, в сжатом лбу. Он видывал страдания раненых, умирающих, но то были – мужские, и не им вызваны, а это – он создал и вызвал сам.
Чудом было бы, если б это так просто зажило. Нет, – так просто – между ними не может уладиться.
Сам же, первый, двинул лавину, – по легкомыслию? по простоте? по широте? по глупости? как мог? – непостижимо.
Но теперь – ему и платить.
А как ей не метаться? как не подозревать в нём двусмысленность? – если он и сам в себе её не решил.
Или – уже решил?
Оставить Алину? Невозможно. Как ни досадлива, как ни утомительна она бывает – а посмотришь в природнённые серые её глаза…
Бросить её – невозможно.
А возможно ли вот так: затоптать в себе? весь открывшийся жар?
В сорок лет?
Невыносимо.
Но и остаться с ней – в раздвоенности, в неполной искренности, в сокрытии – тоже не выходит, нет.
Эта тяга, тяга прочь. Будет влечь, калиться. И разве это укроешь?
А она, конечно, будет чувствовать. И биться, биться.
И вот так, всё время, в колоченьи жить?
Тоже невыносимо.
Решаться.
Сдвинул-то – он. Виноват – он.
Надо платить.
Кажется, решился.
И вчера, в субботу, сидели с Алиной к вечеру дома – и Георгий – да, вполне честно с собой – убеждал жену: что он совсем вернулся к ней, вернулся навсегда, надёжно,- и пусть она успокоится, усветлится.
И она – усветлилась. Совсем мирно прошёл вечер.
Говорил честно, – а всё внутри тосковало: неужели вот так, и навсегда?
Чего он только не мог ей сказать – но должна ж она сама понять? – что прежнему его бездумному восхищению уже не вернуться. И прежней лёгкой радости не будет.