Старая крепость - Владимир Павлович Беляев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заедая хрустящей булкой колбасные обрезки, я слежу за Петькой. Как он наловчился так быстро работать?.. Вдруг Петька останавливает станок и говорит торжественно:
— Мы с тобой старые побратимы, Василь, правда? Помнишь нашу клятву в Старой крепости над могилой Сергушина? Секретов у нас между собою быть не может, правда? Ну, так вот знай, что Яшка Тиктор копает под тобой яму.
— Новости! Какую яму?
— Да-да, не смейся. Это тебе не хиханьки. Он вчера подал на тебя заявление в бюро ячейки.
— Не пугай меня, Петрусь. Какое может быть заявление?
— Я тебя не пугаю, Василь, а правду говорю: Тиктор написал в том заявлении, чтобы тебя исключили из комсомола.
— Меня? Из комсомола?.. Петька, да ты что?.. Ты думаешь, что я Буня Хох и меня можно легко разыграть? Да?.. (Буня Хох из предместья Русские фольварки — это наш знаменитый городской сумасшедший.)
— Василь, — говорит Петро дрожащим голосом, — такими вещами не шутят. Я тебя по-дружески предупреждаю, как старый побратим, а ты думаешь, что я занимаюсь мальчишеством!
— Постой, Петрусь, а что он пишет в том заявлении?
— Ты думаешь, я знаю? Я не знаю! Я сам того заявления не читал, но видел, как Тиктор отдавал его Коломейцу.
— Коломейцу? Никите? Но с чего ты взял, что это именно на меня заявление?
— А вот послушай! Я вчера прибежал к Никите за журналом, а возле него Тиктор. Слышу, он говорит Коломейцу: «Ты понимаешь, Никита, я не хотел впутываться в эту грязную историю, но совесть рабочего парня не позволяет мне стоять в стороне. Дело это важное. Словом, я здесь все изложил. Ты прочти. Не знаю, — говорит, — какое твое мнение, но мне кажется, что Манджуру за это надо обязательно выгнать из комсомола. Такие люди только марают нашу славную организацию».
— И ты сам слышал, что Тиктор мою фамилию назвал?
— Я не глухой, Василь… И вот, понимаешь, дает Никите бумагу. Я что? Хотел заглянуть, а Тиктор заметил, рукой ее закрыл и говорит: «А вам что, молодой человек, нужно? Ваш номер восемь, когда надо, тогда и спросим!» Я туда-сюда, взял журнал и ушел.
— И не прочитал?
— А как же я мог… Слушай, Василь, — торопливо заглядывая мне в глаза, сказал Петька, — а ты такого, знаешь, подозрительного ничего не сделал за последнее время?
— Что я мог сделать? Ты смешной, Петя!
— Ну, мало ли… Вдруг рекомендацию написал какому-нибудь чужаку?
— Да я как поручился в прошлом году за Бобыря, так с той поры никому больше и не давал.
— А в Харькове?
— Что — в Харькове? Да я же рассказывал тебе, как там все было.
— Но, может, ты там что-нибудь такое сделал?
— Что я мог сделать плохого? Странно!
— Ну, такое… может, набузил где-нибудь… или напился, не дай боже… или подзатыльник кому дал… А может, витрину разбил в магазине?
— Да что ты, Петрусь! Я не Тиктор… Флячки на базаре у спекулянтов ел — это да, обокрали меня, ну «Акулы Нью-Йорка» — картину американскую — поглядел, дернула нелегкая, а больше так ничего.
— Ни-ни?
— Ни-ни.
— Интересно, чего же этот чубатый к тебе привязался?
— Не знаю.
— Слушай, Василь, — сказал Маремуха торжественно, — подойди к Никите и так прямо спроси у него: «В чем меня обвиняют?»
— К Никите?.. Зачем мне ходить к Никите? Нарочно не пойду. Если я первый буду выспрашивать, получится — я виноват и боюсь чего-то. А чего мне бояться? Смешно!
— Да, пожалуй, ты прав… — протянул Маремуха.
— Ты, если хочешь, можешь спросить, Петрусь.
— Думаешь, не спрашивал? — быстро отозвался Петро. — Спрашивал… Яшка ушел, а я — к Никите. «Что это, говорю, за кляузу тебе Тиктор вручил?» — «Да так, — отвечает Коломеец, — обвиненьице одно крупного калибра». Я говорю: «Какое же такое обвинение, скажи, Никита?» — «Да заявление одно политического свойства на Манджуру подано, — говорит Никита. — Но пока, говорит, Маремуха, давай помолчим об этом. Без лишней болтовни. До заседания бюро держи язык за зубами!» Ну, я тут, понимаешь, и привязался к Никите. «Значит, говорю, что-нибудь очень важное, да?» — «Как тебе сказать, — говорит мне Коломеец, — подвох у нас невиданный. А в общем, все это образец человеческой подлости!»
— Что, что? — переспросил я Маремуху.
— Образец человеческой подлости!
— Это он про кого? — спросил я дрогнувшим голосом.
— А я, думаешь, понял? Ты же знаешь нашего философа! Он любит такие слова, непонятные… И я тебе все-таки советую: поговори с ним лично.
— Ну, знаешь, не смогу!
В столярную очень некстати вбежала Галя Кушнир. Она была в синем, до коленей, спецхалатике, а волосы повязала голубенькой косынкой.
Последнее время на нее все чаще стали заглядываться другие хлопцы, и я переживал очень. Кто-то заметил это и написал мелом над колпаком кузнечного горна: «Василий Миронович Манджура страдает по Гале Кушнир — ужас как!» Под этой надписью было нарисовано сердце, скорее похожее на почку. Оно было проколото стрелой, и из него вытекала струя крови, густая, сильная, словно струя чугуна, бегущая по желобу из вагранки. Надпись эта, вне всякого сомнения, подрывала мой авторитет члена бюро ячейки среди остальных ребят. Это ведь очень плохо, когда твои личные переживания выносятся на общее обсуждение. «Любовь должна быть… величайшей тайной в мире!» — вызубрил я наизусть и даже записал у себя в блокноте рядом с конспектом по политграмоте фразу из одного прочитанного романа. Коломеец, проверяя наши конспекты, наткнулся на эту запись и спросил: «Это откуда ты выдрал, Василь, такое мещанство?» Не отважился я сразу сказать, что эту фразу говорил какой-то царский генерал, и стал оправдываться. «Все равно — предрассудок!» — отрезал Никита, и пришлось мне выдрать страницу из блокнота. Однако эту надпись над кузнечным горном я бы