Отречение - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, ради Бога, не петляй. Статейку-то тиснешь? — спросил Петя, продляя удовольствие казни, которой он расчетливо и безжалостно подверг своего однокашника, и ожидая, когда же, наконец, тот проявит себя. И Лукаш сорвался; в его красивом усадистом баритоне появились неожиданные скрипучие старческие ноты.
— Я бы напечатал, Брюханов, с большим удовольствиеем, — сказал он, — только не все от меня одного зависит. У тебя принципы, у меня принципы, что же ты обижаешься? Опять взялся за свои проповеди! Никого не убедишь, Брюханов, ваше время кончилось. Заладил попугаем — Россия, экология, гибель, грабеж! Да поди ты к чертовой матери, слышишь, и со своей Россией, и со всем своим выродившимоя, спившимся отродьем! Был русский народ, да весь вышел! — подавшись вперед, он говорил теперь свистящим шепотом, впившись в собеседника бешеными, побелевшими глазами. Поддразнивая, Петя осуждающе поцокал языком. — Не ухмыляйся, Брюханов, ваше время кончилось, кончилось! Забудь ты об Обухове, об этом демагоге. Он спекся, понимаешь, спекся! Его нет! Стране сейчас нужны стальные мускулы, а не чистый воздух и родниковая вода! Надо дело делать…
— Ну, а что ты дополнительно поведаешь старому другу о своей статейке? — спросил Петя примирительно, наваливаясь грудью на край стола.
— Повторяю, статья не моя! — повысил голос Лукаш. — А если напрямик, твой отчим сам виноват, разгласил важнейшую стратегическую тайну. Как все стало известно Обухову? Без тебя обошлось? Как бы не так! Чистеньким, хочешь быть? Не выйдет! Перестань психовать, мы же одни! Всему свой срок! Неужели не чувствуешь? Другое время у порога. Ты ведь талантливый человек, не пойдешь к нам добром, ну и пропадешь, погибнешь, сдохнешь! Кому от этого польза? Твоему будущему ребенку? Русскому народу? Да он и не заметит твоих подвигов, твоей муки, он давно уже в скотском состоянии, только и способен тянуть свою борозду… Мы…
— Слушай, Лукаш, а ты не того, не свихнулся от успехов? — поинтересовался Петя. — Мы! Я! Да кто вы такие? Откуда? Ты сам кто? И кто тебя уполномочивал объявлять войну целому народу?
Сильно тряхнув головой, Лукаш отрезвляюще выпил коньяку, и попросив официанта принести кофе, с тем же шалым огоньком в глазах подвел черту:
— Слушай, давай кончать бодягу, довольно потрепались… Надумаешь, позвони или приходи, всегда буду рад… Старик тобой всегда интересуется, спрашивает, чем ты занят.
— А если не приду? — спросил Петя, начиная впадать в какую-то странную апатию. — А если останусь при своем? Ведь у тебя в кармане действительно всего лишь ксерокс, болтается где-нибудь и оригинал. Возьмет и всплывет! Любопытно будет взглянуть на тебя и на твоего шефа… Ты, кажется, совсем забыл наш давний школьный уговор. Помнишь, я тебя предупреждал — еще раз полезешь, сам пожалеешь…
— А я бы тебе советовал почаще вспоминать судьбу отчима, — посоветовал Лукаш, смиренно опуская вспыхнувшие глаза. — Зачем нам умные люди во вражеской среде? Право, глупо… Да, да, глупо. Знаю, ты бы меня давно убил, ты меня ненавидишь, да вот кишка тонка. А я не побоялся, я давно это сделал, ты уже давно мертвецом по свету бродишь, и сделал это я. Я, понимаешь, я! Помню, помню наш школьный, детский спор.
Говоря, он медленно поднимался и нависал над столом, приподнимался ему навстречу и Петя. Оба старались сохранять спокойное, веселое выражение лиц, как будто Лукаш говорил в шутку, а его собеседнику это было приятно выслушивать.
Двойной удар — правой в подбородок снизу и левой ревущий, дробящий кости, в ребра был убойной силы; тяжелый стол качнулся, но устоял; Лукаша словно приподняло в воздухе, повернуло, и не успей он в последнее мгновение откачнуться назад, все бы сразу и кончилось. Падая, он отлетел к одному из задрапированных декоративных столбов косо ударился о него головой и тяжело соскользнул на пол, захлебнувшись коротким хрипом. Не в силах оторваться, Петя оцепенело следил, как кровь заливает Лукашу лоб, течет по шее, затем взял темную бутылку, из которой, пузырясь, ползло встревоженное шампанское, сделал несколько глотков прямо из горлышка, поставил бутылку обратно на стол и салфеткой брезгливо отер руку, В это время, загремев бамбуковым занавесом, раздвинув его, кто-то появился в проходе и сразу исчез, а Петя остался стоять, так же морщась и продолжая обтирать руку. Затем в проходе, гремя гирляндами бамбука, появились уже двое, и Петя, приглядевшись, в одном узнал бледного, испуганного старого своего крымского знакомого Юрия Павловича Долгошея.
— Вы? Приятная встреча, самое главное, своевременная, — сказал он, неуверенно растягивая слова. — Позвоните куда-нибудь, кажется, нашему общему другу требуется срочная профилактика….
И Юрий Павлович, в одну минуту оценив ситуацию, обегая взглядом лицо Пети, торопливо приказал кому-то у себя за спиной:
— «Скорую помощь», милицию… Без излишнего шума… Проходите, проходите, товарищи, — тут же бросил он повышенным голосом, отодвигаясь назад, и Петя вновь остался наедине с лежавшим на полу Лукашом; «скорая помощь» и милиция появились почти одновременно; врач быстро окинул взглядом Петю, продолжавшего стоять, привалившись плечом к стене, наклонился над Лукашом, повернул ему голову, заглянул в глаза, расстегнув сорочку, послушал сердце, пощупал шею, грудь и коротко сказал:
— Шок… кажется, сломано ребро… быстро, в машину!
В последний момент, когда Лукаша уже уносили, голова его качнулась, и Пете показалось, что их взгляды встретились и в глазах у Лукаша плеснулся ужас, а может быть, это ему только померещилось.
Оставшись наедине с двумя милиционерами, он, глядя на темневшую лужу крови на полу, в том месте, где только что лежал Лукаш, пробормотал:
— Жаль…
— Что жаль? — четко повернулся к нему худощавый следователь, приступивший к своей привычной работе, и Петя от внезапно охватившего его беспредельного чувства усталости не ответил, опустился на стул и отключился, он почти не слышал вопросов следователя; тот, бегая цепкими глазами по кабинету, по столу, по натекшей на полу луже крови, что-то быстро говорил второму помоложе в спортивной куртке и джинсах; тот, пристроившись к краю стола, быстро писал; третий стоял у выхода, пресекая попытки любопытных проникнуть в запретную зону. Все это смутно проходило мимо Пети как бы стороной, совершенно его не касаясь, но когда следователь, указав на бутылку с шампанским, в которой еще оставалось вино, спросил «этой?», он встрепенулся, непонимающе посмотрел следователю в глаза и отрицательно покачал головой, показывая сжатый кулак. Следователь удовлетворенно кивнул, давно уже определив для себя, что такие вот покладистые и тихие, как этот осанистый, хорошо одетый гражданин с отстраненным спокойным взглядом, на поверку выходят самыми трудными. Подчиняясь внутреннему голосу, он спросил у своего, показавшегося ему весьма странным, подследственного, что все-таки означает его вскользь брошенное «жаль», готовясь занести объяснение в протокол, но Петя не захотел услышать вопроса.
— Придется вас задержать, — следователь понимающе кивнул. — Ваша фамилия, имя-отчество, место жительства… работа?
Петя коротко и четко ответил, и ему стало не по себе; он подумал о положении жены, о матери, и на какой-то миг ему показалось, что все это происходит не с ним, а с кем-то посторонним, так нелепо и гадко все получилось. Самым дорогим и близким людям принес беду, горе, и в какой час! — думал он, в то же время где-то самой сокровенной, самой потаенной частью души считая себя правым, — по другому поступить он просто не мог. Подлость иначе не наказуема, теперь жалей не жалей, ничего не изменишь.
Словно из ваты, к нему пробился посторонний ненужный голос; его настойчиво, уже в который раз о чем-то спрашивал следователь, и, наконец, перед глазами прояснилось, и Петя различил перед собой чужое недовольное лицо.
— Что с вами?
— Ничего, я видел горы, — тихо ответил Петя, и, когда ему сказали, что нужно встать и идти, и молоденький, остроносый, в джинсах, записывавший со слов следователя, опустил ему руку на плечо, резким движением Петя освободил плечо и сказал: — Не надо, сам…
Выходя первым, он столкнулся о директором шашлычной, равнодушно скользнул взглядом по его мучнистому лицу, и с этого момента в нем случилась какая-то необратимая перемена, сразу отделившая его от привычного знакомого мира, и, хотя, несколько придя в себя, он жалел о случившемся и даже ужасался своему поступку, он опять-таки жалел и ужасался из-за матери, жены, племянника, сестры и, особенно, из-за деда, из-за того, что всем своим родным и близким он причинил боль, заставил их страдать и мучиться.
Особенно его угнетало сознание, что он не выполнил данного Обухову слова, даже копию рукописи Обухова из-за смерти отчима не успел передать деду, упустил возможность отправить пакет подальше от Москвы, а теперь кусай локти. Иначе он поступить не мог, Лукаш от него бы не отстал, вероятно, получил такое задание сверху, и жалеть не о чем, было досадно лишь, что нервы оказались ни к черту — сорвался. Лукаш отделался ушибами, правда, говорят, у него какая-то психическая травма, боится выходить на улицу, жаль, мало он ему врезал; следователь все чаще делает непонятные зигзаги в прошлое, спрашивает об отношениях с Обуховым. Отказавшись отвечать не по существу, Петя по недоброму короткому взгляду следователя как-то сразу и безошибочно понял — дело было не в стычке с Лукашом, а гораздо глубже, и ему предстояло пройти через неведомые пока обвинения. Он был уверен в одном — жалости и снисхождения ожидать не приходилось, на данном этапе он проиграл, и нужно было платить полной мерой. Он почти физически чувствовал жесткий, все сильнее сжимавшийся именно вокруг Обухова обруч; ему уже стали задавать совсем нелепые вопросы о заграничных связях академика, о его гостях, если таких он знает, и наконец вышли на Зежский спецрайон; у следствия был собран подробный материал о его жизни чуть ли не с детских лет. Петя запротестовал, возмутился и в ответ услышал тихий, сдержанный совет, что ему лучше самому рассказать обо всем, чем быть уличенным свидетелями и неопровержимыми фактами, и с этого момента он просто замолчал. В нем окрепла какая-то новая защитная сила, наглухо отделившая его от мелких и непонятных ему сейчас забот людей, а самое главное, от родных и близких, своими записками, уговорами, передачами заставлявших его страдать и мучиться сильнее всего. К нему пришла новая, высшая духовная жизнь, и истоки ее были в его общении с Обуховым. И эта его напряженная внутренняя работа, обретение чего-то самого важного и необходимого, день ото дня укреплялось, и он ни разу не пожалел о своем решении молчать обо воем, что касается Обухова, хотя ему и грозили, и сулили золотые горы. Томясь от неизвестности, он больше всего думал именно об Обухове; уже и зима подходила к концу, а следствию по самому, казалось бы, элементарному и простому бытовому хулиганству не было видно конца. В конце января двадцать седьмого в ночь Оля родила на рассвете сына; узнав об этом из записки матери, Петя ничего не почувствовал, и ему стало даже не по себе от своей черствости. С самого утра его увели на допрос и продержали несколько часов; вечером допрос повторился, и разговор опять упорно вертелся вокруг Обухова, вокруг появившихся в западной прессе сведений теперь уже об аресте Обухова, якобы за инакомыслие и за выступления против правительства. Следователь напрямую спросил, кто мог передать эти сведения в западную прессу.