История рода Олексиных (сборник) - Васильев Борис Львович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не закладывай, — строго сказала тетушка. — Никогда не закладывай душу свою. Обожди меня здесь.
Она ушла, но отсутствовала недолго; Иван сидел не шевелясь, весь напрягшись и слушая каждый шорох. Вернулась Софья Гавриловна, неся небольшой футляр.
— Вот все, что у меня осталось, — сказала она, — Думала Машеньке к свадьбе… — Она открыла футляр. — Это серьги моей покойной матушки. Они стоят больше двух тысяч, много больше, но ты же не пойдешь их закладывать, правда? И я не пойду, и не будем считать, что да почем: ясная совесть всегда дороже. Отнеси ей, Иван, только пусть она уедет из нашего города. Ты потом ее найдешь, когда закончишь ученье. Хорошо, мальчик мой?
— Тетя! — Иван вскочил, поймал руку Софьи Гавриловны, припал к ней губами. — Тетя, милая тетя, вы спасли меня! Я никогда, никогда в жизни не забуду этого!
И, схватив футляр, опрометью выбежал из гостиной.
— Забудешь, Ванечка, забудешь, — с грустной улыбкой сказала Софья Гавриловна, вновь усаживаясь за пасьянс. — Все забудешь и правильно сделаешь. Жить — это значит сходить с ума…
4— Да, жаль, что дела в Сербии закончились столь поспешно, — вздохнул молодой генерал с пшеничной, расчесанной на две стороны бородой и детскими синими глазами.
Он стоял у окна, заложив за спину руки и привычно развернув украшенную орденами грудь. За окном сиял весенний Кишиневский день, и в каждой луже светило солнце. Князь Насекин молча наблюдал за ним, утонув в глубоком продавленном диване. В гостиничном номере было холодно и сыро; князь мерз и кутался в шотландский плед.
— Да, жаль, — еще раз вздохнул генерал. — Ей-богу, князь, плюнул бы на все и укатил бы к Черняеву. А там пусть судят: семь бед — один ответ.
— Любопытная мысль, — лениво усмехнулся князь. — Если солдат — слуга отечества, то генерал — слуга правительства. Вы слушаете, Скобелев? Отсюда следует, что если солдат-бунтарь принадлежит суду, то бунтарь генерал принадлежит самой истории. Я правильно вас понял, Михаил Дмитриевич?
— С меня моей славы хватит, — ворчливо буркнул Скобелев.
— Фи, Мишель, — вяло поморщился князь. — Мы поклялись говорить друг другу правду. Кстати, вы помните, где это было?
— Париж, пансион Жирардэ, — улыбнулся Скобелев. — Прекрасная пора! Потом мы почему-то решили стать учеными мужами.
— Вас с колыбели изматывал бес тщеславия, генерал. Если братья Столетовы пошли в университет за знаниями, я — по врожденному безразличию, то вы — лишь в поисках лавровых венков. Через год вы переметнулись в кавалергарды, и из всей нашей четверки терпеливо закончил в университете один Столетов-младший. И вот ему-то и достанется самая прочная слава, помяните мое слово. И только лишь потому, что он о ней не думает совершенно. А вам всего мало, Скобелев. Мало орденов, мало званий, мало славы, почестей и восторгов толпы. Впрочем, я завидую вашей жадности: она — зеркало ваших неуемных желаний.
Скобелев молчал, с видимым удовольствием слушая монолог князя: он любил, когда о нем говорили, и не скрывал этого. Он не просто жаждал славы — он яростно добивался ее, рискуя жизнью и карьерой. Он искал ее, эту звонкую военную славу, бросаясь за нею то в Данию, то в Сардинию, то в Туркестан. Он ловил свою удачу, азартно вверяя случаю самого себя.
В Дании, выехав на рекогносцировку с полувзводом улан, ни на секунду не задумавшись, бросил в атаку этот полувзвод, врубился во главе его в пешую колонну противника, захватил штандарт и ушел с несколькими уцелевшими солдатами.
В Сардинии повел на картечь горстку отчаянных головорезов, ворвался на позиции артиллерии, переколол прислугу и захватил пушку.
На Кавказе… На Кавказе, кажется, угомонился. Читал лекции по тактике офицерам 74-го пехотного Ставропольского полка, лично проводил ученья, беспощадно гоняя солдат и офицерскую молодежь в бесконечные броски и атаки. Вечерами лихо танцевал с дамами, пил не пьянея и пел под гитару неаполитанские и шотландские песни. Начальство ставило его в пример, не подозревая, что ночами идет азартнейшая картежная игра, в которую примерный Скобелев уже проиграл не только жалованье за полгода вперед, но и орден, лично дарованный ему королем Сардинии.
В Туркестане он прославился еще во время труднейшего похода на Хиву. Киндерлиндский отряд вышел к южным воротам города под его началом: заболевшего полковника Ломакина солдаты принесли на руках. К тому времени Хива уже сдалась частям генерала Кауфмана, стоявшим у северных ворот: уточнялись детали капитуляции, порядок сдачи оружия и ритуал. И в то время, когда личные представители сбежавшего хивинского хана и почтенные аксакалы торжественно вручали Кауфману ключи от северных ворот, Скобелев повел Киндерлиндский отряд на штурм ворот южных. Поднялась невероятная суматоха, стрельба, крики; хивинцы, еще не успев сдать оружия, отчаянно отбивались, не понимая, кто, зачем и почему атакует их город. Скоро разобрались, стрельба прекратилась, трубачи отозвали атакующих; подполковник Скобелев получил свирепый нагоняй от Кауфмана и возможность всю жизнь утверждать, что взял Хиву приступом…
Слава нашла его быстро, но у этой шумной, даже чересчур шумной славы оказался оттенок скандала. И этот проклятый оттенок перечеркивал все, даже ту воистину легендарную личную храбрость, в которой Михаилу Дмитриевичу не могли отказать и враги. А их было нисколько не меньше, чем друзей; Скобелев был широк, бесшабашен, резок в оценках и безрассудно отважен в решениях. Обладая прекрасным образованием и острым умом, он так и не научился светскому хладнокровию: в обществе его не любили за детское неумение и нежелание прикрываться язвительным юмором или спокойной иронией. Этот большой, сильный, шумный и яркий человек воспринимал театр военных действий, прежде всего именно как театр. Ему всегда нужна была главная роль и публика. И еще — противник, и чем сильнее оказывался этот противник, тем талантливее становился Скобелев.
Об этом думал князь, насмешливо поглядывая на Михаила Дмитриевича, мерившего номер большими шагами, — ордена звякали на груди.
— Не тратьте на обиды столько внутренних сил, генерал, — как-то нехотя, словно превозмогая себя, сказал он. — Москва не верит ни слезам, ни слухам.
— Верит, — Скобелев упрямо мотнул головой, — еще как верит!.. Впрочем, в чем-то вы правы: я не люблю Петербург. Нерусский и неискренний город! В нем есть что-то лакейское: Пушкин недаром сравнивал Москву с девичьей, а Петербург с прихожей. Москва болтлива, шумна, слезлива и отходчива, а град Петров пронырлив, хитер, молчалив и злопамятен. Нет-нет, я москвич душою и телом, и напрасно вы улыбаетесь, князь: говорю это обдуманно и серьезно.
— А ну как государь не простит?
— Что — не простит?
Скобелев спросил с паузой, и в этой паузе чувствовалось напряжение. Будто он и впрямь подумал о том же, а подумав, сжался. Не струсил — он уже привык волей подавлять в себе всякий страх, — а именно сжался, съежился внутренне.
— Генерал свиты его императорского величества Скобелев бросил войска, губернатор Скобелев оставил вверенную его попечению область — не слишком ли много прегрешений? Было бы что-нибудь одно — ну бог с вами, Михаил Дмитриевич, пошалили — прощаем. Но вы же едины в двух лицах, и оба эти лица без монаршего соизволения оказываются сначала в Петербурге, потом в Москве, а затем и в Кишиневе.
— Я требую, чтобы меня судили! — громко сказал Скобелев. — Я готов отвечать перед любым судом, лишь бы положить конец гнусным, порочащим меня слухам. Намекнуть об исчезновении казны кокандского хана в то время, когда я штурмом беру этот самый Коканд, — да за это убить вас мало, господа корреспонденты!.. Ну убью, допустим, а что дальше? Слух назад не отзовешь, слух пополз, затрепыхался, взлетел даже! Уж из дома в дом порхает, из гостиной в гостиную: «Слыхали, генерал-то Скобелев кокандскую казну… того, знаете…» Ну и что прикажете делать? Что? Единственно искать защиты у государя. Единственно!
— И что же государь? — негромко поинтересовался князь. — Понял вашу оскорбленную душу и тотчас распорядился с судом?