Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.) - Владимир Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видимо, автор «Похвального слова» все–таки почувствовал некую допущенную им неловкость и счел нужным как–то оправдаться. Фактически он извиняется за растянутость: оказывается, он подробно писал не для тех, кто доподлинно знает о жизни Сергия (ведь они не нуждаются в этом рассказе); он просто хотел вспомнить и сообщить свои воспоминания новороженным младенцем (едва ли они восприняли бы эти воспоминания) и младоумным отрочатом, и детскый смыслъ еще имущимъ, да и ти некогда възрастут, и възмужают, и преуспеют, и достигнут в меру връсты исполнений мужества, и достигнут в разумь съвръшенъ, и друг друга въспросят о сем, и почетше разумеют и инем възвестят […].
Тем самым Епифаний берет на себя долг свидетельствования, и здесь ему нечего возразить. Чувство ответственности — и перед будущими поколениями, и перед чудом жизненного подвига Сергия — свойственно ему в полной мере, и об этом он говорит просто, убедительно, с той подлинностью чувства, которую нельзя подделать:
[…] въ Святом писании речеся: «Въпроси, — рече, — отца твоего, и възвестит тебе, старца твоя, и рекут тебе. Елико видеша, и слышаша, и разумеша отци наши поведажа намъ, да не утаится от чад ихъ в род ихъ сказати сыновом своимь, да познает род инъ, сынове родящеися, да въстанут и поведят а сыновом своим, не забудутъ делъ Божиих». Елици бо их быша великому тому и святому старцу самовидци же и слугы, ученици и таибници, паче же послушници, иже своима очима видеша его, и уши их слышаша и, и руце их осязаста, и ядоша же и пиша с ним, иже учениа его насытишася и добродетели его насладишася, то тии не требуют сего худаго нашего писмене. Доволни бо суще и иных научити, паче же и мене самого наказати, и известити, и наставити на путь правый; а елици их еже быти ныне начинают, яко же преди речеся, иже не видеша ниже разумеша, и всем сущим, наипаче же новоначалным зело приличиа и угодна суть, да не забвено будет житие святого тихое, и кроткое, и незлобивое; да не забвено будет житие его чистое, и непорочное, и безмятежное; да не забвено будет житие его добродетелное, и чюдное, и преизящное; да не забвены будуть многыя его добродетели и великаа исправлениа; да не забвены будуть обычаа и добронравныя образы; да не будут бес памяти его словеса и любезныа глаголы, да не останет бес памяти таковое удивление […]
А если да не забвено будет, то об этом нужно говорить и писать, нужно передать свое знание другим в надежде, что и они поступят так же в отношении тех, кто знает о Сергии меньше, чем они. Епифаний не скрывал, что он собрал многочисленные сведения о жизни Преподобного, что, возможно, сейчас из тех, кто мог бы сказать свое слово о нем, он, Епифаний, знает больше других, и поэтому долг избавить Сергия и его дела от забвения принадлежит именно ему, и если этот долг будет выполнен, то память о преподобном сохранится в веках и в поколениях. Казалось бы, все ясно — тем более что Епифаний — человек опытный и в книжном деле искусный. И тут он снова обращается к себе, к какому–то внутреннему своему комплексу, где оба действующих фактора разнонаправленны, — желание писать и сознание своей «недостойности».
О възлюблении! Въсхотех умлъчяти многыа его добродетели […] но обаче внутрь желание нудит мя глаголати, а недостоиньство мое запрещает ми млъчяти. Помыслъ болезный предваряет, веля ми глаголати, скудость же ума загражают ми уста, веляще ми умолъкнути. И поне же обдръжимь есмь и побеждаемь обема нуждама, но обаче лучше ми есть глаголати, да прииму помалу некую ослабу и почию от многъ помыслъ, смущающих мя, въсхотевъ нечто от житиа святого поведати, сиречь от многа мала. И взем, написах и положих зде в худем нашемь гранесловии на славу и честь святей и живоначалней Троици и Пречистей Богоматери и на похвалу преподобному отцу нашему Сергию худымь своим разумом и растленным умом. Наипаче же усумнехся, дръзаю, надеяся на молитву блаженаго […] Аз же убояхся, яко немощенъ есмь, груб же и умовреденъ сый.
Все, что говорилось Епифанием до сих пор, производит не лучшее впечатление. Слишком много и слишком подробно о себе и своих трудностях, слишком «грубое» самоуничижение, и, если вполне поверить в то, что «автопортрет» составителя «Жития» соответствует действительности, то придется признать, что разрыв между пишущим Епифанием и описываемым Сергием столь велик, что уж действительно Епифанию не стоило бы браться за не свое дело — столь далеки они в жизненном стиле и в нравственном пространстве. Закрадывается в голову и мысль, что читатель на этих страницах оказывается наблюдателем некоего «литературного» этикета самоуничижения, самооговаривания, выворачивания наизнанку худшего, что есть в нем и, более того, чего в нем нет. Создается впечатление, что здесь и сейчас все это Епифанию для чего–то нужно, что он делает это не просто так, а потому, что он боится чего–то.
Это и подтверждается фразой, следующей за процитированным выше фрагментом «Похвального слова», который с основанием можно было бы назвать «Словом поносительным», в котором самоуничижение служит не только самооценкой, но и тем отрицательным фоном, на котором достоинства и слава Сергия взмывают еще выше, в некую беспредельность, о которой можно говорить или апофатически, или вовсе не говорить («нет слов, чтобы выразить…»). Эта следующая фраза многое ставит на место. Ей нельзя не поверить. Епифаний как описатель Сергиева жития, действительно, не только не конгениален описываемому им человеку, но и не понимает подлинной его глубины, в чем и признается, — но обаче подробну глаголя, невъзможно бо есть постигнути до конечного исповеданиа, яко же бы кто моглъ исповедати доволно о преподобнем сем и отци, великом старци (и, не упуская лишней возможности включить в текст «панегирическое», Епифаний, хотя и относительно кратко, развертывает то, что составляет это величие Сергия). Признание в своей невозможности постичь до конца святую суть преподобного, его последнюю тайну в данном случае важно: по сути дела это заявка на право писать о Сергии за неимением других возможностей.
И следующий фрагмент — уже непосредственно о Сергии, сначала биографически, потом — оценочно, и, как всегда в таких случаях, Епифаний не может сохранить чувство меры, «срывается» в панегирик (что само по себе отвечает требованиям жанра похвального слова), основной герой которого — увы! — не только и, может быть, не столько Сергий, сколько «прием», художественный штамп, преизбыточно, до утомления, до утраты возможности оживить его свежим восприятием, бесконечно воспроизводимый в тексте.
Это ядро похвалы Сергию начинается скромно, как бы без претензий, и хотя здесь сообщается только то, что уже известно из основного текста «Жития», читатель с облегчением почувствует незаметную, но освежающую силу глагольности. С младых ногтей, с юности он предался Богу, с самых пелен был Ему посвящен, любил церковь, часто ходил в нее, наставлялся по святым книгам, выучил божественные писания, радостно слушал их, учился по ним [482], возлюбил монашескую одежду, прилежно постился, все добродетели иноческой жизни постиг, и свет благодатный възсиа въ сердци его и просветися помыслъ его благодатию духовною, ею же приспеаше в житии добродетелном. Уже здесь благодатный, благодатию, добродетелном, просветися дают почувствовать, что Епифаний уже у порога своего излюбленного риторического пространства, но прежде чем войти в него и пока он не захвачен риторическим вихрем, ему нужно успеть еще кое–что сказать о Сергии по существу. Это он и делает. При этом важно, что Епифаний отмечает в Сергии как главное. Он хранил смирение, целомудрие и къ всем любовь нелицемерну. Люди приходили к нему и великое благо, и многую пользу, и спасение получали от него (акцент с действия переносится на те духовные ценности, без которых нельзя себе представить Сергия. Но дальше внимание фокусируется, напротив, на «антиценностях», к которым преподобный не был причастен. Отсюда — формируемый Епифанием «не–ни» — фрагмент:
Сице же бе тщание его, да не прилинет умь его ни кацех же вещех земных и житейскыхъ печалехъ; и ничто же не стяжа себе притяжаниа на земли, ни имениа от тленнаго богатьства, ни злата или сребра, ни съкровищь, ни храмов светлых и превысоких, ни домовъ, ни селъ красных, ни риз многоценных.