Вторая смена - Лариса Романовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я нажимаю кнопку вызова. Или Анька трубку снимет, или Темчик. Татьяна беззвучно что-то кричит и машет ладонью. Со школьной крыши стремительно поднимается легкая и очень крупная кошачья тень – это Цирля решила вернуться домой, к Старому. Она летит быстро, но мы от нее почти не отстаем.
* * *Цирля верещала в мембрану так раздраженно, будто вместо телефона напротив находился посторонний кошак, которого следовало немедленно вытурить из квартиры.
– Мяур? – отзывались из телефона. – Мрямра?
– Мя? – переспросила крылатка, усаживаясь на столе в позе фаянсовой копилки.
– Мряяяя… – ответил Цирлин собеседник. – Савва Севастьянович, она говорит, что на этом все, дальше Озерная домой уехала, на Отладчике. В смысле на машине Отладчика.
– Я понял. – Старый торопливо стучал по клавиатуре ноутбука. – А спроси у нее, Паша… – Савва Севастьянович помедлил, подбирая формулировку. – Не согласится ли она слетать в еще одно место и там кое-что поискать?
– Секунду. – Паша вздохнул так, что на линии возникли помехи. – Сейчас переведу. Мр? Мяяяяяя?
Цирля рявкнула разъяренно, повела крыльями. На столешницу мягко опали три перышка. Два Старый смахнул в корзинку для мусора, одно стал крутить в пальцах – до тех пор, пока кошачье завывание в динамике не сменилось на обычную речь:
– Мээээ. Савва Севастьянович, она смысла в этом не видит.
– Понятно. Спасибо.
Цирля обернулась на стрекот клавиатуры, сверкнула желтыми глазами, потом прищурилась. Снова каркнула в телефон.
– В общем, Евдокия Ольговна на аргумент очень сильно повелась. Он на нее подействовал как на мирскую. Передоз был похожий. Она чего, в линьку впадает?
Савва Севастьянович заметил, что у Пашки, даже когда он по-человечески говорит, голос тягучий, с кошачьей хрипотцой. Так и не поймешь: то ли это синдром переводчика, хорошо перенимающего произношение собеседника, то ли он дурака валяет.
– Гуня, – Старый специально вспомнил Пашкино детское прозвище, ввернул его к месту.
– Да? – протяжно мурлыкнули в трубке.
– Цирля перьями везде сорит. Все у нее в порядке?
Паша снова перешел на кошачий. Обменялся с Цирцеей парой мявов.
– Это возрастное, Савва Севастьянович. Ей сейчас сорок пять, пожилая уже.
– Да вижу я, что не котеночек.
– Это, если по мирским меркам сравнивать, лет восемьдесят, – теперь Пашка не мурчал. – А еще она по Доре сильно скучает. Она не говорила, я так знаю.
Савва протянул руку, попробовал погладить Цирлю по холке. Крылатка недовольно фыркнула, но с места не сошла.
– Вы ее погулять отпускайте чаще, хорошо? Она говорит, что когда летает, то ей легче так…
– Понял. – Старый клацнул ноутбуком, привычно шикнул, обнаружив, что Цирля заслоняет монитор: ведь не умеет же читать, куда лезет? – Спасибо, Паша, выручил.
– Сав-Стьяныч, если вы закончили, то я у Цирли кое-что уточнить хочу. Она здесь еще?
Крылатка насторожилась, мрякнула. Гунька заговорил на кошачьем, уже не таким неуверенным голосом. Цирля один раз разъяренно вздыбилась, потом утихомирилась. Савве Севастьяновичу этот аккомпанемент печатать не мешал, однако, когда диалог завершился, он спросил:
– Это ты о чем с ней, если не секрет?
– Не секрет. – Паша пояснил, не сразу подбирая слова: – Я спросить хотел. В общем, по одной версии, крылатки еще в Древнем Шумере были, а по другой – у древних иудеев сперва появились. А Цирля оттуда родом. Есть версия, что «Йошкин кот» – не просто мифический персонаж, а с прототипом. Вроде у Иосифа Прекрасного, того, которого братья в рабство продали, крылатки водились, их поэтому так и назвали.
– Ну и как, подтвердил версию?
– Наоборот. Цирля мне про Иосифа сказала, но про другого, про императора…
Савва Севастьянович подумал, что у Иосифа – не императора, а генералиссимуса – крылатки точно жили, прямо на даче. До сих пор в Кунцеве выводок имеется. Правда, не на охраняемом объекте обитают, а все больше так, по соседским крышам[3].
– Вы, если что, звоните, ладно?
– Ты тоже – если что, – согласился Старый: – Я мобильный не жалую, лучше на городской. Меня не будет – Соне передашь, она свяжется.
– А кто это? – От изумления Паша, кажется, опять замяукал.
– Помощница. Вроде тебя. – Савва Севастьянович снова принялся за писанину.
– До свидания! – выдохнуло вдруг в динамике телефона.
Старый не сразу понял, что это к нему обращаются. А когда спохватился, на всю комнату уже пищали гудки – пронзительные, обиженные. Словно Паша дверью хлопнул, а она стеклянная была, вот и разлетелась на миллион мелких дрожащих кусков. Цирля глянула на Старого и четко сказала:
– Мрак!
* * *Артемчик сидит в кресле у изголовья, мнет задницей ребенковы отглаженные шмотки. Анька в постели – башка под подушкой. Не спит. Монотонно дергает плечами, давясь неслышным плачем.
– Аня! – Я выпутываюсь из грязнющего пальто, оставляю его на полу в прихожей. – Я тут, я пришла… Маленькая моя, ты что? Маму вспомнила, да?
– Ничего я не вспомнила! Ты не понимаешь! – Анька высовывает наружу влажную покрасневшую морду. – Просто у княжны Джавахи умерла мама! Я заплакала, а папа зачем-то испугался! И тебя позвал!
Между креслом и кроватью валяется растрепанный том Чарской. Тот самый, с ятями.
– Артем, выйди, я быстро! – тихо шиплю я. Могла бы и громко, от этого ничего бы не изменилось.
– Так ты из-за книжки расстроилась, да? – Я не замечаю припухших, накачанных слезами и обидой глаз. Анька дергает нижней губой – будто пытается отогнать с помощью этого нервного кривляния собственную беду.
Ребенок. Вот сейчас – ребенок. Из-за неумелого вранья, на которое способны только дети, свято уверенные в том, что сумеют притвориться как следует. «Да ничего я не плачу! Ничего я не испугался! Просто мне ботинки жмут, поэтому больно!» И чем старше мы становимся, тем сильнее верим в то, что способны плакать только и исключительно из-за ботинок. Тем больше шансов, что в это поверит окружающий мир. Взрослый. Недобрый.
– Да. – Анька отодвигается от меня. Вминает подушку в изголовье, вжимается в нее спиной и подпирает подбородок коленями – словно пробует удержать его от дрожи. А я тем временем плюхаюсь на пол. Мне сейчас тоже так хочется – чтобы спиной в подушку, а лучше – одеяло на нос, и лежать. А вместо этого я пробую не злиться, радоваться тому, что все в порядке. По крайней мере Аньке хочется, чтобы я в это поверила.
– Анечка, ну… это хорошая книжка, но ведь книжка, понимаешь? Автор так написал, и мы ему поверили. А ведь ни Нины, ни ее мамы никогда не было…
– Я тебя ненавижу. Ты слышишь? Я тебя ненавижу! Дура! – Анька сжимает кулаки.
– М-да? С этого места, пожалуйста, более подробно.
– Я тебя ненавижу, потому что ты меня ненавидишь!
– Ань, ты продолжай, я вся внимание… – Начинаю рассматривать обстановку в Анькиной комнате – так, словно нахожусь здесь впервые. С такого ракурса и при таком освещении – да. Я же у Аньки по вечерам не бываю. Загляну, скажу «спокойной ночи», и все. А тут довольно странное место, кстати…
Стол со стопкой тетрадей и остро отточенными карандашами в ощетинившейся подставке. Игрушечный дом размером с хорошую собачью будку. В нем по команде «отбой» замерли в своих кружевных кроватках три или четыре куклы. Маленький, тоже как кукольный, ноутбук. Крышка у него блестит так, что напоминает фортепьянную. Чистая. Недавно протирали… И кукольный дом протирали, и стол. И полки книжно-одежного шкафа – те, что снаружи. Могу предположить, что Анькины шмотки застыли внутри в безмолвном и очень парадном строю. Не то как часовые, не то как конвой. Не то как расстрельная команда.
– Женька! Ну я же тебе сказала, что тебя ненавижу! – дергает меня ребенок. Мне очень хочется высвободить подол. Брезгливо его вырвать из Анькиной маломерной лапки.
– Я в курсе, моя радость. И ты знаешь, я тебя тоже ненавижу! – сообщаю я. А потом вдруг начинаю кричать. Хочу шепотом и веско, а получается рваный лай: – За что мне тебя любить? Ты мне хоть раз что-нибудь хорошее сказала? Думаешь, мне с тобой легко? Думаешь, я хотела с тобой возиться?
Анька молчит. Обхватывает голову руками и клонит ее к вздернутым коленям – словно хочет справиться с тошнотой. Или снова спрятать слезы.
– А ты не хотела меня брать? Ты меня не хотела брать, да? Ты не хотела…
– А меня никто не спрашивал, Ань. Мне приказали – я выполнила, – совершенно честно сообщаю я. – Велели взять тебя и позаботиться. Любить никто не просил.
– Да? – Анька снова смотрит на меня.
Взгляд у нее совсем не взрослый. И даже не привычно-звериный. Он… как в театре, очумелый совсем. Только там зритель беду персонажа воспринимает как свою. А Анька… Наверное, хочет, чтобы это все было не про нее, а про персонаж. Потому что поверить в такое невозможно. Я и сама в такое не поверила в свое время. Может, этим и спаслась.
– Да. Мне никто не приказывал тебя любить. Я сама хочу это сделать. Чтобы ты… чтобы тебе было хорошо. Я верю, что ты хорошая, просто тебе плохо. А мне с тобой очень трудно. Ты же не помогаешь.