Уроки украинского. От Майдана до Востока - Марина Ахмедова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я понимаю, зачем вы меня позвали — чтобы передать эти слова в Россию через меня, — сказала я. — Но проблема в том, что вы не внушаете страха.
— Как вы догадались? — спросил меня Кульчицкий и улыбнулся.
Догадаться было несложно. У Кульчицкого оставалось много друзей в России — из военных, бывших сослуживцев, и если бы я встретила его в таком же кабинете где-нибудь в России, я бы воспринимала его как российского военного. Он ничем от того не отличался. Как не отличались и ветераны Афганистана, в палатке которых на Майдане я провела полдня, когда стало известно о том, что в Крыму пройдет референдум, от тех ветеранов, которые живут в России. То есть, встреть я всех этих людей в России, у меня бы и мысли не возникло о том, что они — не свои, а чужие. Впрочем, и у них при встрече со мной таких мыслей не возникало. Все они начинали с угроз в адрес страны, которую в этот момент считали вражеской, но потом не на словесном, а на другом уровне, который можно было, скорее, почувствовать, а не услышать, они давали понять — страну, в которой прошли их детство и молодость, они до сих пор любят.
— Почему вы постоянно смотрите в мой блокнот? — спросил Кульчицкий. — Что вы там видите? Вы так внимательно за мной следите… Что вы записываете в свой?
— Вы уже минут пять рисуете на листе перевернутую восьмерку, — ответила я. — Вы ее уже зарисовали до дыр.
— Вам это о чем-то говорит? — спросил он.
— Да. Вы сказали, что один ваш дед при Советском Союзе отсидел восемь лет. Мне это говорит о том, что для вас это имело большое значение.
— Это правда, — согласился он. — А вы мне звоните, когда будете в Киеве. Я уверен, мы с вами еще встретимся, и я вам чем-нибудь помогу. А пока не уходите так быстро, поговорите со мной еще.
— А вы думаете сердце офицера — твердое или мягкое? — спросила я.
— Твердое, — вздохнув, ответил он.
Когда я уходила, генерал оставался сидеть за столом. Он казался мне очень крепким и широким в плечах. Но когда он, в конце концов, вышел на крыльцо и позвал водителя, чтобы тот вернул меня в Киев, оказалось, что широкой была его черная куртка.
— Обязательно позвоните мне, — сказал он, когда я садилась в машину. — Я надеюсь, мои слова помогут России хоть что-то понять. Я не прошу вас никому не отдавать диктофонную запись, я и так вам верю.
Два дня назад я вернулась из пустыни, где была без связи. Вернувшись, я обнаружила в почте сообщения, в которых коллеги-журналисты просят меня либо прокомментировать смерть генерала, либо передать им исходники моего интервью. Я обнаружила, что коллеги-журналисты, информируя о смерти генерал-майора Сергея Кульчицкого, использовали мое интервью. Для того чтобы создать образ вражеского генерала, были взяты те цитаты, в которых генерал угрожал России. Но, кроме этих, там было еще много цитат. Например, тех, в которых он рассказывал, как созванивается с российскими военными и те называют его братом. Как во время распада Советского Союза и инфляции, он хотел купить жене летнюю одежду и потратил все деньги, а она, возвращаясь с рынка, заплакала. Мой текст можно было воспринимать только целиком, а не разбирая его на части, которые удачно могут встроиться в стену пропаганды. Целиком он показывал, что у погибшего сердце все-таки было мягким. Что генерал — человек, не имевший выбора в сложившихся обстоятельствах. Кульчицкий — генерал страны Украина. Страна отдала ему приказ. Он его выполнял так же, как выполняли российские военные когда-то в Чечне. Он мог уйти на пенсию, но и тогда его обвинили бы в том, что он предал страну в трудный час.
Уехав в тот день от генерала, я вернулась на базу «Барс». Вошла в палатку к бойцам самообороны. Посередине стояла железная печка. Варвар, положив под щеку балаклаву, спал с открытым ртом на деревянном лежаке. Рядом сидел его отец, обхватив голову руками.
— Варвар! А Варвар… — один из бойцов подергал спящего за ногу, тот не проснулся, только закрыл рот и засипел через нос.
— Картошечки хотите? — спросили меня из темноты.
Мы расселись вокруг печки. Здесь земля просохла, а за палаткой — кисла от дождя. Ели картошку в мундире.
— Я в Жуковке работал, — заговорил один. — Строителем. Получал большие деньги — от сорока до шестидесяти тысяч.
— А я полтинник, — сказал другой. — Я же по элитному ремонту в основном. В Москве одному богатому дяденьке двор в порядок приводил. Он трошки непонятный был. Говорит: «Вот все, сегодня бросаю пить!». Два дня не пьет, а всем рассказывает, что два месяца. Ну, балбес… Зато у него четырехэтажный дом был и восемь машин.
— Сейчас пройдем обучение, — заговорил третий, — а потом вернемся на Майдан и будем ждать решения нашего правительства — может, они нормально как-нибудь все с Путиным решат, чтоб без войны. А так опыта же у меня воевать нет. А где его взять, если я — пять лет в шахте?
Отец, сидевший на лежаке рядом с сыном, встал, позвал того по имени.
— А? Чё, пап? — проснулся Варвар.
Последняя Вера
Как живет Киево‑Печерская лавра во время событий на Майдане
— Пещеры, пещеры, — ворчит полноватый человек лет пятидесяти. — Все рвутся в эти пещеры. А пещеры — это вам не шоу!
Он прохаживается по скользкой брусчатке между аркой центрального входа в Киево‑Печерскую лавру и Успенским собором. Дождь мелкими бусинками садится на его серую кепку.
— А вот эта колокольня, между прочим, сама по себе чудо, — придерживая кепку, он задирает голову на высокие, украшенные колоннами ярусы белой колокольни, ухватывая глазами ее золотой купол. — Когда в сорок первом Успенский собор взорвали, в кварталах по соседству ни одного стекла не уцелело, а она даже не поколебалась. Она — чудо. Ой, вы хотите в колокольню зайти? — останавливает он меня вопросом. — Напрасно. Это музейная собственность. Там сейчас никого нет… Самая величественная, сама высокая… — бормочет он. — Но принадлежит не духовенству, а нашим властям. Власти у нас теперь новые, захотят, прогонят отсюда Московский патриархат. Хотя власть эта… она растает как вешний снег. — Он снимает кепку и стряхивает холодный дождь, который теперь идет вперемешку со снегом. — Всеволод, — представляется он.
В Успенском соборе женщины подают записки за здравие и упокой. Покупают свечи и постный шоколад. Сегодня — первый день великого поста. Помещение — тесное, в нем умещаются только прилавок, несколько икон и подсвечников.
— В Лавре все тихо, спокойно, — говорит пожилая женщина, подавая прихожанками то свечи, то иконки. — А у Господа всегда безопасно. Як вы будете молиться и просить, так он вам и поможет. А если будете на себя надеяться, не поможет. Не хочете мира, будет вам война. Вот и воюйте тогда.
— Майдановцы тут несколько дней назад под Лаврой стояли — там, у стеночки. Хотели прогнать Московский патриархат, — шепотом говорит мне на ухо Всеволод. — Надеялись, что монахи испугаются и разбегутся. Но монахи не разбежались, вовремя заперли ворота и стояли молились… А что вы так на меня смотрите? Я сам, как узнал, сразу сюда прибежал с другой парой тысяч киевлян — монахов защищать. А вы теперь уж меня потерпите, — виновато говорит он. — Дело в том, что я очень люблю поговорить. А вы — моя жертва. — Всеволод ведет меня к массивной железной двери. Толкает ее. Та приоткрывается немного — так, чтобы Всеволод мог протиснуться внутрь. В темном помещении необъятной высоты мерцают свежей позолотой иконостасы и алтарные врата, украшенные витыми узорами. Сверкают рисованные троны, на которых восседают святые. Пахнет краской. Белеет балюстрада под арочным окном в верхней части стены. Стекло пропускает тяжелую дымку света, который не рассеивается, а так и стоит на одном месте — у окна. День — туманный. С утра такая же морось встала над Майданом, и, глядя на показывающиеся из нее бока сгоревшего Дома профсоюзов, можно было подумать — в самой его сердцевине дымно горит большой костер.
— Собор был построен в одиннадцатом веке, — произносит Всеволод. Он говорит через нос, что, наверное, должно сойти за шепот в пустом храме, где еще не закончены живописные работы. — Он многое претерпел, но выстоял, а в сорок первом был взорван.
— Кто его взорвал?
— А вот это зависит от конъюнктуры. — Всеволод мнет в руках кепку. — При советской власти говорили, что взорвали фашисты. А когда началась перестройка, стали говорить, что взорвали советские партизаны. Но, конечно же, его взорвали русские.
— Почему русские?
— Потому что сейчас принято во всем обвинять русских. Хотя Крещатик они действительно взрывали — зная, что там в добротных зданиях разместится оккупационный режим.
За дверью худой сутулый монах с горящими глазами и седой бородой счищает воск с подсвечников.
— Люди грешат, грешат, — приговаривает он. — А Бог попускает нам за наши грехи. А ведь все согрешают, никто не свят. Помыслы блудные, пьянство беспробудное. Грешат, друг друга убивают. А что это? Не святость, по крайней мере.