Сфинкс - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ясь работал в другой комнате.
Что же это была за работа?
Ему поручили копировать большие гравюры, довольно посредственные, рисуя их черным мелом и старательно оттеняя, вылизывая, чтобы возможно больше походили на оригинал. Гравюра, эта чаще всего репродукция картины, эта стенография мысли (иногда), считалась еще в то время почти высшей ступенью совершенства в искусстве. И такими считали не гравюры Рембрандта, состоящие из искусно сплетенных тонких, как паутины, линий, и не размашистые картины Калло или нашего Данцигского Фалька, не Дюрера или Марк-Антония, но какие-то безымянные, ничего не стоющие творения, которым недоставало мысли и даже механического исполнения. Ширко восхищался, когда линии шли правильно и пересекались, образуя посередине ряд точек. Он обращал внимание именно на это, когда Ясь приносил свои работы. Так он учился. Но ни Ширко, ни бессмысленные образцы не сумели уничтожить чувство идеальной красоты, живущее в Яне. Увидев уродливые тела, изломанные неестественно на гравюрах фигуры, он содрогался, инстинктивно чувствуя их уродство, он не мог с ними освоиться. Напротив, другие гравюры, где мысль сочеталась с формами в стиле настоящих великих художников и со свойственной только им смелостью исполнения, он целовал, задумывался над ними, плакал. Две великолепные репродукции Леонардо да Винчи, две прекрасные и в то же время простые композиции Рубенса (что редко встречается, так как он грешит излишеством и роскошью), несколько чудных фигур высокого стиля Никола Пуссена, словно новый мир раскрыли глазам ученика. Он почувствовал, что здесь ничему не выучиться; но послушный судьбе терпел и работал. Описать вам его жизнь — невозможно.
Ширко придерживался строгости в обращении с учеником, он был суров без причины или хвалил без основания, не зная, что делать, шел наугад. К счастью, он имел среди своего хлама две гипсовые статуи — копии старинных, и пару гипсовых бюстов, все ради того, чтоб пустить пыль в глаза. Эти-то вещи пробовал тайком копировать ученик в минуты отдыха, не зная сам, зачем. Но Ширко, увидав его работу, до того рассердился, что порвал листы и выбросил за окошко. Он знал, что другие учатся таким образом, но, не умея рисовать, не хотел учить Яся, может быть вследствие неясной зависти. Но ученик все-таки постоянно срисовывал эти фигуры мелом на доске. Так прошел год; так однообразно прошли почти два. Много часов провел Ясь с глазу на глаз с пустыми стенами, но у него имелись книги, так как в комнате нашлись два больших сундука, заброшенные рядом с другим хламом в угол и незапертые. Из дорогих изданий безжалостно вырывали страницы, если понадобилось вытирать палитру.
В этих-то сундуках, настоящем сосуде Пандоры, лежало все будущее Яся. Он нашел в них пищу, но, как зверек, не умеющий разгрызть скорлупу, долго трудился, пока добрался до зернышка. Читать он умел, а, зная польский, выучился и латинскому при помощи добродушного бедного студента, жившего в том же доме. Студент, друг Яся, которого потом товарищи и сам Ясь, подружившись, называли Орешком, полюбил юношу. Он был сирота, а сироты ищут взаимопонимания, как бедняки хлеба. Их тихая скрытая дружба завязалась крепко и на всю жизнь, как всегда юношеские отношения, самые прочные из всех. Ясь и он на пустой внутренней галерее дома проводили долгие часы в разговорах и взаимном обучении.
Трудно рассказать, сколько стоило Яну всякое приобретаемое им сведение. Кто из самоучек не поймет этого? Сколько раз пришлось задуматься над таинственным словом, над непонятным термином, и перешагнуть через них вздыхая и с надеждой, что завтра это поймешь! Сколько пота, трудов, ангельского терпения и стараний! Эти два сундука были набиты грамматиками, словарями, историческими сочинениями, наивными энциклопедиями, какие составляли в XV и XVI столетиях, набожными и аскетическими сочинениями, книгами по популярной медицине и т. п. Казалось, что ангел-хранитель собрал их и приготовил для Яна, и они действительно оказались для него сокровищем, утешением, роскошью. Старый каноник, один из самых странных скупцов, какими в то время могло похвастать Вильно, оставил их в качестве единственого наследства племяннику художнику. Больше ничего не получил шевалье Атаназий, так как дядя деньги зарыл так, что ни племянник, ни капитул не могли ничего найти, роясь в доме, где он прожил двадцать пять лет. Единственно лишь две старые рясы, грязный молитвенник и подсвечник принесли пользу законному наследнику; книги пошли впрок совершенно чужому лицу. Два года Ян рылся в них тайком, два года учился и читал.
Большие способности дополняли то, чего недоставало в книгах, что могут дать только люди, общество и словесное обучение. Они именно связывали друг с другом эти часто столь противоречивые мнения книг.
Все-таки наука, сведения и понятия, приобретенные Яном ценою борьбы с тысячью преград, носили оттенок своего книжного происхождения. Он понимал жизнь, как ее понимают лица, знакомые с жизнью по книгам — совершенно идеально. Все тайное, преходящее, исчезающее, грязное, чего не было в старых книгах и с чем в прежней жизни не считались, все это осталось для Яна чуждым. Поэтому он представлял себе мир как продолжение истории Греции и Рима, сценой героев, игрищем героического фатума, театром великих побед. Комедия жизни для него оставалась тайной и непонятной; в книгах он вычитал лишь трагедию, эпос и драмы.
Для юноши, которому угрожало будущее без опеки, такое мировоззрение было роковым, так как скрывало от него все пропасти и засады. Главное место занимала в нем вера в добро; он знал о существовании зла, но зла явного, очевидного, ходившего — как бывало в литературе — с запятнанным челом, с табличкой на спине, носившей надпись: вот зло. Для него зло олицетворялось в фигурах Анита, Мелита и Лихона на Афинском Пниксе, ставших перед тысячной толпой, как обвинители божественного Сократа. Что же касается зла, которое скрывается, переодевается, которое клянется, что оно добродетель, жмет руки и умеет плакать от избытка чувств, уверяя в искренних чувствах, — о таком он не имел и понятия. Перед ним было закрыто зло красивое и манящее, зло — дьявол, полный сил и украденной привлекательности. Его восхищали великие исторические фигуры, написанные наивно, как их изображали раньше. Он рукоплескал великану и иногда поднимал голову, думая: "Возможно, что я с ними когда-нибудь сравняюсь!"
Аскетического содержания книги, которые он прочитывал с полным доверием и набожным деревенским сердцем, прибавили ему решимости, привели в восторженное состояние, велели ежеминутно ожидать чуда, укрепили в нем утешительную мысль о непрерывной связи Провидения с человеком, мысль, столь сильно поддерживающую лиц, оставленных другими. Он жил в мире, с одной стороны, великих людей, с другой — святых мучеников; перед ним стояли Сократ, Фемистокл, Аристид и Эпаминонд рядом со св. Антонием, св. Иосифом и величественными фигурами двенадцати апостолов, бедных избранников великого Бога. И блестящая цивилизация Рима пала от звука слов рыбаков, крестьян, мытарей, как некогда пали стены Иерихона при звуке труб. Ян восхищался величественной картиной истории христианства. Действительно, можно ли найти что-нибудь более величественное и чудесное?
Так прошли два года жизни у Ширки. Ясь рос и созревал слишком скоро, как дикое, полное сил деревцо. За эти годы он только дважды получил письма от матери, посланные при случае в Вильно вместе с небольшим денежным пособием. Ширко послал каштеляницу копии с гравюр с надписью: Плоды благодарности. Последний поблагодарил, поощрил и продолжал высылать деньги за содержание и учение.
Все деньги шли в руки пану Ширко, который проигрывал их в одном таинственном домике на Троцкой улице (тогда еще называвшейся Сенаторской), не заботясь вовсе о потребностях юноши. Ясь вел очень бедное существование, но оно было не так чувствительно, потому что лучшего он еще не знал; видя, как живут другие, не завидовал им по доброте своей души. Ему мерещились наяву, ему снились великие идеальные фигуры древней истории. Кусок хлеба, иногда сдобренный остатками кушаний упоминаемой выше Мариторны, которая должна была кормить Мацеха и ученика, воздух предместья, прогулка за город — этого было достаточно для юноши, уже научившегося гордо пренебрегать и горестями, и нуждой. Это умение в современную эпоху встречается все реже и реже. Старое поношенное платье, которого учитель даже не чинил, хотя ему присылали деньги на новое, было вполне приемлемым — он одевал душу, а о теле не заботился.
Пошел третий год учения. Дело было весной. Ясь и Орешек сидели на галерее и разговаривали как дети, которые уже перестают быть детьми, о самых важных вопросах жизни, схватываясь с ними не по силам, а по жажде решения. Издали доносился церковный благовест; Ширки дома не было; Мацех удрал шляться по улице, а хриплое пение Мариторны раздавалось в нижней сырой квартире, пение фальшивящее и неприятное. Скрипели колеса нагруженных возов, медленно направлявшихся в город. Вдруг снизу послышался голос художника или, как его обыкновенно звали, шевалье Атаназия; голос, сухой, как трещотка ночного сторожа, отчетливо звал: