Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина - Станислав Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как там в «Былом и думах»?
«…Девушка… вероятно поплакала, но зато радикально вылечилась от любви…»
Не будем обижать читателя надеждой, что он сбит с толку. Читатель понял: господин N., — а в первоисточнике он даже господин H.H., — не Николай Надеждин и цитирую я Чернышевского. Статью «Русский человек на rendez-vous».
Когда Елизавета Кобылина требовала, чтоб Надеждин увез ее, он отвечал:
«Невозможно, милый друг. Теперь пост и продолжится целые пять недель. В это время ни один священник ни за что венчать не будет. А что ж мы будем делать? Куда денемся. Нас найдут, разлучат силою, разбросят в разные стороны: тебя — в монастырь, меня — в крепость… И мы не будем иметь никакого оправдания, — мы не будем венчаны. Верх останется на их стороне… О мой друг! душа моя разрывается, чаша бедствий наших переполнилась, — но что ж делать?»
«— Что нам делать? — возразил Рудин, — разумеется, покориться.
— Покориться, — медленно повторила Наталья, и губы ее побледнели.
— Покориться судьбе, — продолжал Рудин. — Что же делать?»
О, великая угадчица, родная литература!
Но дальше:
«— Вам надо успокоиться, Наталья Алексеевна, — начал было Рудин, — нам надо вдвоем подумать, какие меры…
— Вы так часто говорили о самопожертвовании, — перебила она, — но, знаете ли, если б вы сказали мне сегодня, сейчас: «Я тебя люблю, но я жениться не могу, я не отвечаю за будущее, дай мне руку и ступай за мной», — знаете ли, что я бы пошла за вами, знаете ли, что я на все решилась? <…>
Краска бросилась в лицо Рудину. <…>
— Вы слишком раздражены теперь, Наталья Алексеевна, — начал он… — Я надеюсь, что со временем вы отдадите мне справедливость; вы поймете, чего мне стоило отказаться от счастия… Ваше спокойствие дороже мне всего в мире, и я был бы человеком самым низким, если б решился воспользоваться… Я отвечаю за вас и за себя. Если б я не любил вас самой преданной любовью — да боже мой! я бы тотчас сам предложил вам бежать со мною… Но прежде чем думать о собственном счастье…»
Да. Благородный Дмитрий Рудин — как и благородный Николай Надеждин — не станет, подобно тоже не лишенному благородства, но куда более расчетливому господину H.H. из тургеневской «Аси», прикидывать, откровенно думая о себе:
«…Неизбежность скорого, почти мгновенного решения терзала меня. «Жениться на семнадцатилетней девочке, с ее нравом, как это можно!» — сказал я, вставая».
Нет, Рудин не человек «мгновенного решения», — отрубил и баста! — он человек протяженных совестливых мук; не человек расчета, а человек самообмана; свою нерешительность он самым что ни на есть искренним образом выдаст, да и примет за душевное благородство, объяснит ее исключительно только заботой о спокойствии девушки, которое ему «дороже всего в мире», — и за несколько лет до того, как роман «Рудин» будет написан, невыдуманный Николай Иванович Надеждин, может быть, даже с еще более выразительной наглядностью и с незаурядным напором (ничто так рьяно не настаивает на собственной правоте, как неуверенность) станет убеждать невыдуманную Елизавету Васильевну Сухово-Кобылину, что лучше ее самой понимает, в чем именно состоит ее счастье, и тверже ее самой стоит на его страже:
«Да! друг мой! теперь я понимаю, вижу, осязаю, что если б я осмелился воспользоваться твоею настоящею решимостью… я бы произнес твой смертный приговор — я бы убил тебя…»
(«…Если б решил воспользоваться… Был бы человеком самым низким…» Что происходит? Каким шпионским манером проник Тургенев в интимнейшую, за семью замками хранящуюся переписку двух своих современников, процитировав ее дословно?)
Вернемся, однако, к русскому профессору на рандеву. «В настоящую минуту соединение твое со мною не может принести тебе счастия… Зачем ты обманываешь себя? Зачем вымучиваешь из себя решение, исполнение которого будет твоей смертью… Будь искренна, друг мой! признайся сама себе: твое решение кажется тебе преступлением… И я попущу тебя сделаться преступницей в собственных глазах твоих?.. Никогда! Клянусь тебе небом и адом… Лучше умрем вместе… Да! милый друг! ты хочешь поступить против своей совести: это невозможно… я сам не допущу тебя…»
Разрядка, как говорится, авторская, надеждинская, не моя; «преступление против совести» — вот какой пугающий призрак вырастает из трех подчеркнутых им слов, своим явлением долженствуя убедить влюбленную девушку, что это она, а не он («признайся сама себе») ради счастья отказывается от счастья…
Мудреное дело — волевая игра ума, логическим, доказательным путем выдающего черное за белое, само слабодушие представляющего особой, чрезвычайной силой и широтой души; и это, по-видимому, заразительно.
Много лет спустя Евгений Феоктистов напишет о Елизавете Васильевне, о Евгении Тур:
«…Она постоянно создавала себе миражи, видела людей не такими, какими они были в действительности, а какими создавало их ее воображение; эта женщина, по натуре своей в высшей степени искренняя, извращала факты, выдавала за достоверное то, чего никогда не было и не могло быть, и все это отнюдь не с умыслом, а с твердою уверенностью в своей правоте».
Стало быть, оказалась восприимчивой ученицей. Да и как было не исковеркаться, если ее увечили с самыми лучшими, наиблагороднейшими побуждениями, которые тем всегда и опасны, что у подопытного нет против них предубеждения, нет сопротивляемости?..
Явление, угаданное писателем в жизненной толще, тип, подсмотренный им и выставленный напоказ, они на то и представляют собою именно тип и именно явление, чтобы время от времени, в тех или иных вариациях, в той или иной полноте встречаться в жизни, даже бросаться в глаза — бросаться после того, как, благодаря писателю, наше зрение стало зорче и направленнее. И все-таки кажется почти неправдоподобным, что в том же самом, в сухово-кобылинском семействе ситуация «русского человека на rendez-vous» была повторена, так сказать, в другом составе. В роли решительной тургеневской барышни выступила еще и любимица Александра Васильевича, сестра Душенька, а в роли «лишнего» — человек не менее замечательный, ныне же и более знаменитый, чем Надеждин, Николай Платонович Огарев. Ник, как по-домашнему звали его у Кобылиных.
С ним и с его другом Герценом Александр Сухово-Кобылин сблизился… но нет, степень близости к двум кумирам его детства и юности была все же различна. К Герцену он скорее — близился, тянулся начиная с 1831 года, когда четырнадцатилетним мальчиком начал захаживать в Московский университет, на лекции (студентом он поступит туда только через три года). Хотя в своей автобиографии Сухово-Кобылин правдиво скажет: «С Герценом началась моя жизнь», хотя и тот при первом своем аресте на вопрос: «С кем из живущих в Москве и находящихся вне оной имеете близкое знакомство?» — ответит, в частности: «Весьма знаком с домом г. Сухово-Кобылина», — несмотря на это близость, повторяю, преувеличивать не следует. По той простой причине, что, когда тебе всего четырнадцать, а кто-то, как и вышло с Герценом и Огаревым, пятью и четырьмя годами старше, разница эта огромна и трудноодолима.
Мальчик Сухово-Кобылин находился в окружении Герцена, среди которого тот блистал. Не ближе, — но и не дальше. Главное же, собственно студентом он сделался, по-свойски войдя в университетскую среду, как раз в том 1834 году, когда Герцена, арестовав, из этой среды изъяли.
С Огаревым сближение произошло-таки. Тот, росший без матери, стал у Сухово-Кобылиных не только частым гостем, но родным человеком, а для Александра — другом, которым он (при своем-то независимом, мягко выражаясь, характере) восхищался с той силой преданности, с какой восхищаются только старшими, братом ли или товарищем, и которого никогда не забывал, вспоминая по многим поводам, включая, скажем, и такой.
Занятно и любопытно, что в ранней редакции драмы «Дело» чиновник Касьян Касьянович Шило, единственный среди своей братии режущий правду-матку и за то гонимый, носил имя Николай Платонович Гарев, — вероятно, с ударным «ё».
Примерно так, как в восемнадцатом и девятнадцатом столетиях незаконные, однако не отринутые отцами дети получали их родовые фамилии в усеченном виде: Трубецкой — Бецкой, Елагин — Агин, Репнин — Пнин.
(Занятно, замечу в скобках, и то, что автор вполне добротной монографии о Сухово-Кобылине, упомянув эту подробность, присовокупил: «весьма характерное» имя персонажа — Шило, колющее и язвящее орудие, — появилось после того, как драматург убрал первоначальную и «нейтральную» фамилию, то есть у него, у автора, не сработала эта наипростейшая и, казалось, неизбежная ассоциация. Можно не сомневаться, что цензуре такое коварное сходство имен известнейшего и опаснейшего эмигранта и персонажа-правдолюбца, оказавшегося как бы его полупризнанным отпрыском, «нейтральным» отнюдь не показалось бы. И уж скорее колючая кличка-рекомендация «Шило» похожа на более безопасную замену…)