Сочинения в двух томах. Том первый - Петр Северов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И хотя он задыхался, мне казалось, что вот, в ладонях, я держу самую жизнь его, и разжать ладони — значило потерять, погубить ее…
Но кусты двигались за мной. И неожиданно рядом с земли поднялись три человека.
— Погоди!
Я опустил голову. Единственное, чего мне стало жаль, это последних усилий, словно только из-за них, из-за этих последних попыток стоило так много бороться.
Простуженный голос спросил с угрозой:
— Кто будешь?.. Ну?
Перед моим лицом чиркнула спичка. Чуть открыв глаза, я увидел за трепетной каплей огня сдвинутые седые брови и выше, на измятой фуражке, маленькую, как степной цветок, звезду.
— Мост! — закричал я, раздирая от радости горло. — Мост рушили! Сводного полка… Свои!!
— Что говоришь?! — сразу меняясь в лице, пробормотал старик и опустился на землю около Игната.
— А это кто ж?
— Наш! Командир, разведчик…
— Ой, брат… значит, мы его?
— Нет, живой! — сказал я. — Я только душил его, чтобы спасти…
— Расстилайте шинель, ребята, — заговорил усач. — Понесем их… Ну, братцы, счастливая ваша звезда!
ВОЗВРАЩЕНИЕЭтой весной буйно цвела сирень. Особенно по ночам запах ее был густ и сладок.
Я жил в маленькой комнатке на окраине села и спал обычно у раскрытого окошка.
Запах сирени тревожил меня по ночам.
Сбросив жаркое одеяло, я выходил на крыльцо. В переулке, залитом светом луны, покачивалась кудрявая полынь.
Я шел по переулку вдоль высоких плетней, вдоль темных сараев, до ветряка. Дальше начиналась степь — синяя покатая равнина.
Здесь, у начала степи, я подолгу сидел на старом мельничном камне, утомленный жаркой бессонницей весны. Уже недалеко, за лесными оврагами, за курганом, был мой поселок. Но как медленно я возвращался домой! В Бродах наш отряд задержался на целых пять дней. Пять дней мы не слышали ружейной трескотни и грома тачанок. Постепенно затих и сонливый гул канонады.
Над миром остановилась большая светлая тишина. Дни были знойные и безветренные, ночи — душные от запаха сирени и трав. По вечерам иногда поднимался легкий южный ветер. Я жадно дышал этим ветром — он шел от родных горизонтов, от шахт.
Успокоенный, я возвращался к себе. В темных ветвях сада, за плетнем, кипела жизнь: томно пели сверчки, гремел соловей, золотой дождь светляков сыпался в траву.
В одну из таких ночей я встретил своего командира Гансюка. Он шел плавной походкой вдоль переулка. Я остановился на перекрестке. Он не замечал меня, продолжал шагать, вытянув вперед руки.
— Гансюк! — окликнул я.
Он вздрогнул и тихо засмеялся:
— А, ты?.. Василий…
— Факт.
— То-то, факт, — сказал он ласково. — Такие они, факты, что и не веришь… Брожу я с закрытыми глазами. Понимаешь, боязно открывать — а вдруг все это только снится? Все — весна, соловьи… сад!
Он взял мою руку и, идя рядом, сказал;
— Такая она у нас — природа. Всего человека переполняет. На каждой кочке не горько умереть. В каждом кустике счастье… Такую природу хотели у нас забрать!
Всю ночь мы бродили по селу — пили из криницы воду (она была душиста и светла), потом вышли на большой шлях. Пыль дороги казалась серебряной от луны. Дорога уходила прямо в небо. Мы не заметили, как упала роса, как бледная заря поднялась на востоке.
Прощаясь со мной около сада, Гансюк спросил:
— А ты сам, Василий, что это не спишь по ночам?
Я отвел его на пригорок, показал на далекий горизонт:
— Как же тут спать, Гансюк? Пять верст до моего поселка, не больше.
— Так, — согласился он, подумав. — Понимаю. — И, резко повернувшись на каблуках, скрылся за сараем.
На другой день он встретил меня с улыбкой.
— Выступаем, Василий, — сказал он радостно. — Прямо на передовую линию выступаем.
— Приказ?
— Да. — И потянулся за трубкой, весело щуря глаза.
Я не был удивлен — целые пять дней мы ждали этого приказа. Но за улыбкой Гансюка крылось что-то еще, что-то такое, о чем он медлил говорить. Я ждал. Когда в тесной накуренной комнатке мы остались вдвоем, он сказал с грустью, но спокойно:
— А нам с тобой, Васенька, час расстаться. Третьего дня твой поселок освобожден, и ты пойдешь домой. Что ж, наша победа обеспечена и есть указание: самым молоденьким да престарелым — по домам. О, не печалься, паренек, дома тоже достаточно работенки: шахты нужно восстанавливать: уголек добывать.
Я растерялся:
— А наступление?..
— Как видно, обойдемся без тебя.
Он встал, открыл окно.
— Признаться, мне тоже грустно, Вася. Свыклись мы, оно и жаль. Но, — он снова улыбнулся, — выдержим!.. Ничего!
В обед я пошел прощаться с товарищами. Вскоре Гансюк опять вызвал меня. Теперь он был серьезен.
— Кстати, есть поручение, — сказал он. — Привели к нам тут одного бритого. Что он за птица — некогда разбирать. Одно слово — пешка. Мелочь. Белогвардейская шантрапа. Свести его надобно как раз в твой поселок. Сдать в ревком, понял? Там и винтовку сдашь, и арестованного.
Это был мужчина лет тридцати пяти, коренастый, несколько сутулый и очень спокойный. Лицо его было тщательно выбрито. Тонкие, слегка выпяченные губы очерчены горькой морщинкой. Брови густые, с некоторым напряжением вздернутые к вискам. Когда он сдвинул темную помятую кепку, лысина его сверкнула, как панцирь.
Он был лыс, этот с виду еще молодой человек.
— Вот он… спутник твой, — небрежно кивнул Гансюк. — Смотри… Робок и жалок.
Лысый спросил тихо:
— Это что ж… кончать?
Гансюк не ответил.
Он молча проводил нас до окраины села. Прощаясь, он крепко стиснул мою руку:
— Не подумай, что так… ради мамки отпускаю. Нет. Крепкий народ нужен везде. А ты стал крепким.
Внезапно мне захотелось так много сказать Гансюку. Но его глаза смотрели строго, он словно испытывал меня в последний раз.
— Спасибо, Гансюк, — сказал я, — за все… за всю нашу дружбу. — И, вскинув винтовку, пошел вслед за лысым.
На пыльном перекрестке дорог, около ветряка, на косогоре, лысый остановился.
— Дальше, я думаю, незачем идти, приятель, — сказал он печально и сдернул кепку, — Кончай…
Лицо его стало совершенно белым, глубже врезалась морщинка на щеке.
— Как, то есть, кончай?.. — Я оглянулся. Около дальнего плетня стоял Гансюк. Он махнул мне рукой. Я даже забыл ответить ему, потрясенный мыслью о том, какими разными чувствами были полны мы, трое людей на этом небольшом клочке земли.
— Чудак ты человек, — сказал я лысому. — Мне только свести тебя в поселок — и точка.
— Да? — удивился он. — Странно…
Потом он улыбнулся, но, как мне показалось, без особой радости, словно переход к жизни от готовности умереть был для него делом испытанным и совсем не новым.
— По крайней мере, — сказал он, — я рад тому, что можно будет за дорогу поговорить. Я не говорил целую неделю. Это, знаете, даже страшно. Ведь можно будет с вами поговорить?
— Говори…
Мы шли через степь, постепенно спускаясь в небольшую долину. Каменистые склоны долины густо поросли чебрецом. Чуть слышный, но до горечи сладкий ветер покачивал сухие прошлогодние стебли травы. Слева неподалеку темнел лес — редкий орешник, переходящий в сплошной кудрявый массив. Меловые камни, разбросанные по склонам, были голубыми от этой почти ощутимой небесной голубизны.
На пригорке, около кустика дички-вишни, лысый остановился. Я отступил на пару шагов. Закинув на затылок руки, он глубоко вздохнул, потом, помедлив, обернулся ко мне.
— Так вот она какая, весна! — сказал он, открывая глаза, полные слез. Да, он плакал, этот спокойный, готовый, казалось, на все мужчина. Тонкие губы его сжались и побледнели;. — Весна!..
— Что ж тут плакать? — спросил я удивленно. — Это хорошо, весна. — И чуть приподнял винтовку.
Он опустил голову, закрыл ладонями лицо.
— Горько не от горя, нет. — Голос его стал приглушенным и еще более печальным. — От радости горько. Вот вижу мир на земле, тишина. Посмотри, послушай… какая хорошая тишина на земле!
Над нами стояло огромное солнце. Жаворонок, заливаясь, плескался в его лучах. Реяли мотыльки над веселой зеленью травы. Легкие тени облачков скользили по взгорью.
Опустив руки и не поднимая головы, лысый сказал с горечью:
— Какую роковую ошибку совершили люди! Какое безумие! — и вдруг весь затрясся от рыданий.
Рыдания душили его; он хватался за горло, комкал сорванный воротник рубашки, широкая, покрытая волосами грудь содрогалась. Покачнувшись, он опустился на траву. Это был густой мелколиственный пырей и тонкие стебли метлички.
— Травка!.. — сказал он сквозь слезы. — Травка…
Под серебряным кустиком лопуха синела фиалка. Он заметил ее и, припав грудью к земле, потянулся губами к робкому сиянию цветка.