За оградой Рублевки - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не один Скобельцын был певцом и ревнителем псковской земли. Но и его друг – реставратор Всеволод Петрович Смирнов, воссоздатель кремля и Печер, отковавший медный прапор, что гремит на ветру под стенами Давмонтова города, отчеканивший образ Великомученика Корнилия, что вмурован в стену Печер, – мудрец, весельчак, труженик, своей могучей статью похожий на Покровскую башню, его любимое детище на берегу Великой. И конечно же, Гейченко – кудесник, ревнитель, поднявший из праха Михайловское и Тригорское, однорукий инвалид Великой Войны, озаренный Пушкиным, как Ангел Хранитель с одним крылом, выросшим на месте оторванной руки, витавший над Соротью и городищем Воронич. И Творогов – собиратель рукописей, хранитель усадебных библиотек, знаток старины, склонявший свои пыльно-серебряные тяжелые кудри над рукописными житиями. И археолог Гроздилов, приезжавший каждое лето из Эрмитажа копать древний Псков, его полуистлевшие деревянные мостовые, полусгоревшие черные срубы, каменные фундаменты исчезнувших храмов, мечтавший, вслед за новгородцами, найти берестяную грамоту, – нашел, наконец, под слоем вековых отложений начертанное на бересте послание. И Лев Павлович Катаев – московский архитектор, друживший, как и я, со Скобельцыным и Смирновым. И ленинградский писатель Радий Погодин. И московский художник Петр Оссовский, попавший однажды на остров Залит и с тех пор по сей день рисующий его камни, кручи, лодки, небесные знамения, неведомые, встающие над островом светила, загадочные письмена, всплывающие на неоглядных водах. Сюда приезжал Лев Гумилев, войдя в псковское братство, здесь, в Пскове, проверявший свою теорию пассионарности, когда вдруг из космоса упал прозрачный таинственный луч на обгорелые руины и унылые пепелища и явил на свет когорту неистовых, неутомимых творцов, создавших заново чудный град.
Псков тех лет был центром притяжения для всей культурной России. Всяк побывавший здесь встречался с чудом. Словно огромный голубой мотылек легко касался его крылом, и он, преображенный, уносил легчайшую пыльцу, делавшую его человеком «не от мира сего». И я, постаревший, на своем утомленном лице, несу драгоценные пылинки, оставленные псковским голубым мотыльком.
Это была удивительная пора в истории Родины, когда страна, исцелившись от огромных хворей и бед, отдохнув от надрывных трудов, вдруг расширилась в высоту и глубину. Устремилась в пространственный Космос, строя космодромы, ракеты, космические корабли, научая первых своих космонавтов. И одновременно, сделав глубокий вздох, устремилась в Космос духовный, в свою историю, веру и красоту. Два эти Космоса готовились встретиться – ракеты, похожие на белые колокольни, и соборы, стремящие в лазурь свои кресты и маковки, – сулили стране небывалое будущее. Гагарин, Леонов, Титов были космонавтами материальной Вселенной. Скобельцын, Смирнов, Гейченко были космонавтами духовной России. Выразителями высшего смысла русской истории.
Люди эпохи Возрождения – это не святоши, не схимники, не унылые книжники, а страстные деятели, дуэлянты, творцы. Кисть сменяла кинжал, философский трактат приходил на смену политическому воззванию, любовные истории перемежались с путешествиями, опыты в лабораториях не мешали мистическим религиозным прозрениям. «Псковское возрождение» не было исключением. Среди лазурных озер, крепостных стен, богооткровенных икон мои друзья яростно и неутомимо работали, любили прекрасных женщин, состязались, ревновали, схватывались в жестоких спорах, ссорились насмерть. Снова мирились, устраивали пиры на деревянных столах при горящих чадных светильниках, напивались допьяна, издевались над партийными самодурами, не щадили монастырских лицемеров, и все их бытие было нескончаемым творчеством, неусыпным трудом, после которого оставались возрожденные храмы, чудесные картины, кованые светильники, фотовыставки, напоминавшие развешанные по стенам скрижали, где языком фотографии были начертаны заветы и заповеди псковской земли.
– Не спи, не спи, художник, не предавайся сну, у времени заложник, у вечности в долгу! – будил меня по утрам Боря, подымая из зеленого душистого сена на каком-нибудь деревенском сеновале, и начинался наш огромный, светоносный, похожий на подсолнух день, когда мы вновь пускались в странствия, пили из ручьев студеную воду, пробирались по болотам, пугая журавлей, к развалинам Крыпетского монастыря, по пути читая стихи, споря до крика, приходя к согласию над розовой полевой геранькой, у каменного придорожного креста, под темным небом с белыми лучистыми звездами.
Два друга и единомышленника, Скобельцын и Смирнов, два художника, соседи по дому, сослуживцы по реставрационным мастерским, почетные граждане города Пскова, окруженные поклонниками и поклонницами, принимавшие в оба своих дома паломников из обеих столиц, пример для творческого подражания, образец бескорыстного служения и братского единения, – оба они вдруг поссорились вдрызг, так что не переносили друг друга на дух, не разговаривали, перебегали при встрече на другую сторону улицы, приходили в ярость, когда остальные друзья хотели их примирить, за глаза осыпали друг друга беспощадными, без выбора слов, упреками.
Природа этой ссоры была неясна, поводы ее были пустячны. Быть может, она гнездилась в стремлении каждого быть единственным выразителем «псковской идеи», в единственном числе представлять ее перед миром. Двум художникам и творцам было тесно в одном городе, в одном историческом времени, и они, повторяя горький опыт предшественников, впали в желчное, изъедающее неприятие друг друга.
Мы, их друзья, горевали. Поклонники, создавшие миф о «псковской гармонии», о «райском бытие», о мудрецах и философах «псковского братства», кручинились, сетовали. Кончилась гармония, кончился Ренессанс. Наступили сумерки. Все затмили близкие неизбежные беды, надвинувшиеся на страну. Оба старились, болели, тускнели лицами, погружались вместе со всей остальной страной во мглу.
Так было угодно Кому-то, Кто вывел их живыми из кромешной войны, привел обоих во Псков, указал перстом на святые руины, простер над ними благословляющую длань, сделал творцами, счастливцами, обладателями богооткровенных истин, а потом разлучил, разделил, поставил между ними стену повыше стены Довмонтова города – так было угодно Судьбе, чтобы оба в одно время оказались в одной больнице, на разных этажах, сраженные одной и той же болезнью.
Боря умирал, впадал в забытье. В краткие минуты просветления тужил о незаконченной выставке, о жене и детях. Снова, усыпленный наркотиком, погружался в сумеречность, не узнавал никого. За полчаса до кончины к нему спустился Смирнов. Уселся на край кровати, глядя на бредящего, отходящего друга. На краткий миг Боря пришел в себя. Узнал Смирнова. Не имея сил говорить, протянул ему руку. Тот принял ее. Держал в ладони, пока Боря не испустил дух. Они примирились в последние минуты перед Бориной смертью, за которой следом пришел черед и Смирнова. И это тоже было угодно Богу, в этом было назидание, притча о жизни и смерти, которую мы, покуда живые, непрерывно разгадываем.
Эпоха псковского Ренессанса кончалась вместе с другой, огромной эпохой. Два Космоса, в которых отыскивала себя страна, – Космос материальной Вселенной и Космос бесконечного Духа – не встретились. Перестройка, перестраивающая рай в ад, мощь в бессилие, державу в мусорную яму истории, подходила к своему триумфальному завершению. Боря мучился физически и душевно, объясняя свой телесный недуг болезнью страны. Работал, как никогда, готовил выставку за выставкой, систематизировал свой огромный фотоархив, записи, письма. «Прибирал горницу», перед тем как уйти.
С Левой Катаевым мы приехали к нему во Псков и втроем отправились в Устье, где на круче, сияющими очами в Псковское озеро, стояла белоснежная Никольская церковь, любимое творение Бори. Длинная старая лодка лежала на берегу носом в бурьяне, ветхой кормой в голубом мелководье. Быть может, в ней много лет назад мы сидели с Борей, и я слушал сонеты Шекспира, и мимо краснолицые гребцы везли в ладьях копны зеленого сена.
Мы сели втроем в лодку. Мимо проходил случайный прохожий. Боря передал ему аппарат, попросил сделать снимок. «Ладья отплывающая» – так называю я этот снимок, где двое из нас уже уплыли в бесконечный разлив, и только я задержался, терпеливо жду перевозчика, всматриваюсь в блеск вод, где исчезли мои друзья.
Борю хоронили поздней морозной осенью на старом псковском кладбище. Гроб стоял у открытой могилы. Священник служил панихиду. Мерцала в стаканчиках поминальная водка. Боря лежал среди кипы замерзших пышных цветов, строгий, с серебряной бородой, отчужденный от нас. Внезапно, сквозь кадильный дым, песнопения, колыханье толпы, из неба прянул голубь. Слетел прямо в гроб. Встал на груди у Бори. И это было чудо, это было знамение. Продолжение притчи о Жизни и Смерти и о грядущем Воскресении. «Святой дух», – тихо сказала женщина.