Шестой этаж пятиэтажного дома - Анар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах да, конечно, Тахмина же говорила. Геолог. Да, это романтическая профессия. Конечно, если работаешь по специальности.
Заур вспыхнул — это было его больное место. Он стыдился, что из всего выпуска он один работает не по специальности. В издательство он пошел по настоянию матери, чтобы иметь стаж, необходимый для поступления в аспирантуру. И хотя в аспирантуру он так и не поступил, став (опять-таки по настоянию матери) соискателем, то есть самостоятельно работая над диссертационной темой, в издательстве он торчал уже третий год. И он не знал, нарочно ли Мухтар спросил об этом или нечаянно, но Тахмине-то была известна эта его слабость! Однако она никак не реагировала на слова Мухтара, и Заур обратился к нему с некоторым вызовом:
— А у вас какая профессия?
Мухтар усмехнулся, тщательно прожевал маслину и ответил:
— Я режиссер телевидения, но тоже работаю не по специальности. По образованию я режиссер. В свое время окончил ВГИК. Но это — долгая история.
Тон, каким это было сказано, означал, что Заур попал в какую-то уязвимую точку и они как бы сравнялись. И тут вмешалась Тахмина.
— У нас в Баку разве умеют ценить людей? — сказала она. — Мухтара же оставляли после ВГИКа здесь, на «Мосфильме». И напрасно ты не остался. Давно бы уже снял несколько полнометражных картин.
— Не в метраже дело, Тахмина, милая, — сказал Мухтар. — Все и сложнее, и проще. Есть в жизни какой-то незримый рубеж. Вам — тебе и Зауру — до него еще далеко, поэтому я могу говорить смело. Так вот, я его уже перешел. До этого рубежа — все впереди, а после него будь ты хоть долгожителем — как этот наш, как его? Ширали-баба! — все позади, все только сожаления о неосуществленном и несбывшемся…
Он выпил и доверительно обратился уже к одному Зауру:
— Понимаете, Заур, пленка — великое дело. Пленка — она остается. Неважно, полный метраж, короткий, но если отснято хорошо — грамотно, по крайней мере, она останется: кинофильм ли, телефильм ли, неважно… А у меня вот — печальное занятие: режиссер телевизионных игровых передач. Сделал передачу, прошла она в эфир и — все, фьють — и нет ее. Будто ничего и не было. Будто ничего и не сделано. Понимаете?
Вместо Заура ответила Тахмина:
— Как я. Ушла с экрана, и все: нет меня.
— Да, — сказал Мухтар, — действительно грустно. Сколько усилий, нервов, стараний, ну, таланта, если он есть или был, черт его побери, ну, не таланта каких-то способностей, ну, пусть умения, сноровки, — о таланте он говорил с бесконечными оговорками, — ну опыта, наконец. Что-то важное для тебя, свое, кровное вкладываешь во все… А прошло это в эфир, и — как одуванчик сдунуло, будто ничего и не было. Печальная профессия.
— Как профессия официанта? — вспомнил Заур.
— Но и бога, — парировала Тахмина.
— Без их мудрости, — улыбнулся Мухтар.
— Мухтарчик, давай-ка сделаем с тобой кино. Давай вообще хоть раз в жизни что-нибудь вместе с тобой сделаем, — не без двусмысленности, как показалось Зауру, сказала Тахмина.
— Я давно тебе это предлагаю, — уже явно двусмысленно ответил Мухтар.
Тахмина заметила тень, пробежавшую по лицу Заура, и добавила:
— Серьезно, ты не можешь добиться, чтобы тебе дали постановку фильма? У тебя ведь есть и формальное право, и вообще… Ну, почему ты этого не добиваешься? Ну, ради меня хотя бы. Я снимусь у тебя в главной роли.
— Поздно менять жизнь, — сказал Мухтар. — Да и тебе поздно. Ты уже обвисла вся как-то.
— Бессовестный, — сказала Тахмина. — И как у тебя язык повернулся сказать мне такое! А я умираю, так хочу сняться в фильме. Пусть хоть что-нибудь от меня останется, когда я умру. И хочу, чтобы это было сейчас, а не потом, когда я и в самом деле обвисну, как ты изящно выразился. Это, наверное, стыдно — да? — так говорить, но я хотела бы, чтобы сверкали юпитеры, вспыхивали лампочки, суетились фотографы, снимая меня в разных ракурсах, чтобы меня интервьюировали…
— Душа хотела б быть звездой! — продекламировал Мухтар.
А она начала говорить, гримасничая:
— Любимый мой цвет — голубой, любимые композиторы — Бах и Стравинский, мое хобби… А какое у меня, в самом деле, хобби?
— Менять наряды, — сказал Мухтар.
— И ни черта вы не понимаете, — вдруг разочарованно сказала Тахмина. — Вы не понимаете, что красивая женщина — такая же ценность, как хотя бы полезные ископаемые. Как редкие деревья, живописные пейзажи, как целебные источники или памятники старины. Это валюта, понимаете? Надо снимать красавицу в кино, писать с нее портреты, фотографировать ее на рекламные проспекты и выносить на мировой рынок.
— Ах, вот какие у тебя замашки! — сказал Мухтар. — Да ты бизнесменка!
— Бизнесменка-неудачница, — сказала она, вдруг сникнув. — Неудавшаяся актриса, неудавшаяся красавица. Такой и умру, наверное.
— Во всяком случае, не от скромности.
— Что?
— От скромности, говорю, не умрешь, это уж точно, — сказал Мухтар. — Извини, пожалуйста, за маленькое уточнение: ты была красивой. И очень. Но — была. Учти это.
— Вот хам! — сказала Тахмина и шутливо погрозила ему пальцем. — А я-то клялась-божилась, что ты джентльмен. Зауричек, будь рыцарем, защити меня от этого зарвавшегося мужлана.
Но прежде чем Заур открыл рот, Мухтар сказал:
— Это тебе за твою коммерцию и валюту.
— Ну, неужели ты перестал понимать шутки, Мухтар?
— А ты? — сказал Мухтар. — Неужели ты могла подумать, что я всерьез стану говорить о твоей красоте в прошедшем времени? Заур чувствовал, что за шутливой пикировкой Мухтара и Тахмины кроется понятная им одним система условностей, долгое и, наверное, сложное общее прошлое, весь тот неведомый ему мир их чувств, о котором — теперь он в этом был убежден — Тахмина если и не солгала ему, то и не сказала всей правды, лишь обрисовала его внешние и поэтому ничего не значащие приметы.
Официант принес горячее, они пили еще и еще, без тостов и «несинхронно», как определил Заур, прибегнув к словечку, которое слышал сегодня несчетное число раз. И по мере г того как коньяк растворял подозрительность и настороженность, он убеждался в том, что Мухтар очень дорог Тахмине, и в том, что между ними никогда не было и не будет того, чего он так боялся. И если это последнее успокаивало его, то первое будоражило, и он пытался понять, чем же ей так дорог этот человек, к которому она относилась явно с большей бережностью, чем к Зауру, с которым была так близка, как только могут быть близки мужчина и женщина. Напрашивалось сравнение, и Заур глазами Тахмины смотрел на обоих — на себя и Мухтара, отмечая все преимущества Мухтара: его тонкость, артистичность и даже легкую, изысканную печаль. В сравнении с ним Заур казался себе неотесанным, тяжеловесным, неповоротливым, и даже спортивность, которой он всегда гордился, теперь коробила его, и он думал, что, наверное, и в глазах Тахмины он всего лишь воплощение грубой мужской силы, и не это ли (вернее, не только ли это?) привлекало к нему Тахмину?
А Мухтар все говорил и говорил. Коньяк, погрузивший Заура в мрачную меланхолию, развязал язык Мухтару, как бы освободив от обычной его сдержанности, и он говорил. Говорил с упоением о своей профессии, о том, что он не променял бы ее ни на какую другую. Говорил о том, что это же чудо мысль, возникшая в чьей-то голове в часы ночной тишины и одиночества, сперва переносится на бумагу, потом становится сценой, наглядно зримым кусочком жизни, и эта чужая, вымышленная жизнь, созданная трудом, мастерством разных людей, делается достоянием сотен тысяч, миллионов, входит в дома, в семьи, заселяет города… — и все это, в общем-то, организует, творит и держит в кулаке он, режиссер. Ну и что, если это потом исчезнет как сон и назавтра забудется. А что вечно? Впечатление от прекрасного сна, в котором мы испытали восторг, не менее истинно и ценно, чем любое другое — и материально выраженное — воздействие. Потом он говорил о своих замыслах, о том, какие фильмы ему хотелось бы снять, причем он говорил не о цельном сюжете, не о теме фильма, а о каких-то обрывках, сценках, видениях, о том, что из всего неосуществленного больше всего он жалеет об одном эпизоде.
— Я хотел бы закончить фильм этим эпизодом. Плоские крыши бакинской Крепости — вы ведь помните, какие они? — громоздятся друг на друге и рядом друг с другом на разных уровнях, а дальше виден краешек моря. Так вот, я снял бы кадр — эти крыши, а на одной из крыш девушка — тонкая, стройная, высокая и, самое главное, с чистым-чистым юным лицом — ну, скажем, какой была Тахмина когда-то — он тут же наклонился и с улыбкой поцеловал руку Тахмины, — шучу, шучу… Так вот, она развешивает белье. Белоснежные простыни. Я много раз видел все это в детстве, и на всю жизнь мне это запомнилось. Танец девушки в черном платье, движение белых простыней на крыше на фоне синего летнего неба. И легкий ветер. А вдали море, синее небо, и, когда ветер вздувает простыню, она выглядит как парус. И крыша — это палуба, и дома Крепости словно плывут в море… То есть, понимаете, это образ чисто пластический, я его вижу, стоит закрыть глаза. Но он для меня и многозначен: порой мы паруса делаем простынями, а я хочу показать, как простыни становятся парусами! Помню, я даже стихи когда-то написал — давно, в молодости: