Писатель в газете - Гилберт Кийт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, я вовсе не собираюсь тем самым дискредитировать профессию журналиста. Просто, насколько я понимаю, чистосердечные рассуждения о том, как пишется очерк, не в пример более оправданны, чем пророческая напыщенность, которую напускает на себя газетчик в угоду современной журналистской практике. Все те, кто заявляет, что журналистика должна быть честной, по сути дела, хотят, чтобы она была респектабельной. Но честность не бывает респектабельной — респектабельно лицемерие. Честность всегда смеется, ведь все нас окружающее — смешно. Вдумайтесь, какое странное создание человек: это удивительное существо подбирает все, что его окружает, будь то яйца, арбузы, овцы и так далее, и закладывает в себя, как если бы он был саквояжем. Вспомните, что даже человеческие скелеты наделены способностью ухмыляться. А потому в любую эпоху самым честным и искренним людям предъявлялось обвинение в том, что называется «богохульством» и что, в сущности, означает легкомысленное отношение к жизни. Люди, прослывшие респектабельными, — это люди, напрочь лишенные убеждений. Взгляните на них, когда они шествуют по Бонд–стрит [56] в начищенных до блеска цилиндрах. Ни одна естественная человеческая мысль не способна нарушить их непроницаемую степенность и простодушную уравновешенность. Боюсь, что примерно то же происходит и с корифеями нашей профессии, в особенности с теми, кто сочиняет передовицы. Им не хватает честности, чтобы хоть в чем–то проявить легкомыслие. Если бы автор передовиц в «Таймс» был честным (я имею в виду, интеллектуально честным) человеком, если бы он прозрел хотя бы на мгновение, последствия могли бы быть самыми ужасными: насмерть перепуганные подчиненные, заглянув в его кабинет, обнаружили бы, что он катается по полу, корчась от смеха, визжа как зарезанный и дрыгая ногами, — очередной скандал в редакции.
Первым шагом на пути к честной журналистике является признание того, что она не более чем просто журналистика. Большей частью она создается в безумной спешке, как правило, глубокой ночью, создается людьми, которые, как ни страшно в этом признаваться, не отличаются ни особым умом, ни незаурядными способностями. Журналистика по сути своей не может быть точной. Она может быть честной, а если так, то она не станет скрывать, более того — открыто признает свою неизбежную неточность. Ее задача вовсе не в том, чтобы сообщать чистую правду о русской артиллерии или канадских финансах. Ее задача состоит, вернее, должна состоять в том, чтобы сообщать чистую правду о настроении и убеждениях тех, кто ее создает. Главный грех журналистики заключается не в том, что передовица представляет историю в ложном свете, — представить историю в истинном свете едва ли возможно; главный грех журналистики состоит в том, что в своих статьях газетчик выставляет в ложном свете себя самого. И это чудовищная и, увы, расхожая практика. Происходит это вовсе не оттого, что журналист пишет второпях, но именно тогда, когда он стремится писать тщательно. Состряпанная на скорую руку статейка — явление вполне нравственное.
Газета вовсе не должна походить на энциклопедию, равно как газетчики не должны кичиться энциклопедической достоверностью своих статей. В известном смысле газету и энциклопедию подстерегает одинаковая участь. И та и другая в конечном счете оказываются несостоятельными. Отличает их лишь то, что газета, выходя чрезвычайно быстро, интересна даже своими просчетами, в то время как энциклопедия, выходя чрезвычайно медленно, не интересна даже своими открытиями. Газета должна быть попросту исчерпывающим отчетом умного человека о своих ежедневных впечатлениях. Если же в ней этого нет — газета превращается в фальшивку. Настоящее молоко — это просто молоко; истинное вино — это вино, и ничего больше; истинная журналистика — это журналистика, и только. Заниматься журналистикой — значит уметь ежечасно черпать из повседневной жизни яркие впечатления и делиться ими с читателем, не допуская при этом ни слова фальши. Дайте нам легкомысленную журналистику, и мы спасем Англию.
СТАРЫЕ МАСТЕРА
Утверждение, что шедевры Старых Мастеров способствуют культурному развитию масс, не столь банально, как может показаться на первый взгляд. Оно одновременно более спорно, но и более верно, чем кажется. Все дело в том, что именно великое искусство прошлого может оказаться пригодным для этой цели, так как огромное множество современных веяний в изобразительном искусстве лишь поверхностны. Немало поучительного можно отыскать в пьесах Шекспира, а полотна таких мастеров, как Тициан и Леонардо, обладают поистине непревзойденной воспитательной силой.
Для того чтобы объяснить, в чем состоит общезначимая ценность этих шедевров, следует вникнуть в одну из наиболее характерных особенностей, чтобы не сказать заболеваний, нашего времени. Основное отличие искусства прошлого, особенно искусства Возрождения, заключалось в том, что великий человек оставался прежде всего человеком. Незаурядным человеком в ряду самых заурядных людей. Шекспир и Рубенс ничем не отличались от самого простого человека своего времени: они ели и пили, любили и умирали так же, как и он. Вот что имеется в виду, когда говорят, что эти боги прочно стояли на земле. Вот что имеется в виду, когда говорят, что Шекспир часто бывает груб; вот что имеется в виду, когда говорят, что он часто бывает скучен. Речь идет о том, что великий поэт прошлого бывал ленив и рассеян; что он часто поддавался настроению; что многое в его книгах прямолинейно и не «артистично». Верно не только то, что Гомер иногда клевал носом, — верно и то, что сонливость Гомера была частью его величия. Посапывание слепого поэта потрясает небеса не меньше, чем храп самого Юпитера.
Художники прошлого были просты и естественны в проявлениях, как и все люди. Что же касается современного художника, то он выставляет себя особым, фантастическим существом, которое даже чувствует и питается на свой, особый лад. Сравните Веласкеса с Уистлером, сравните Шекспира с Шоу, сравните даже Аддисона со Стивенсоном. Уистлер воображал себя бабочкой, которая наслаждается диковинными цветами и беспечно порхает где придется. Многие друзья Стивенсона называли его эльфом, и, хотя это вовсе не означало, что ему чуждо все человеческое, из этого следовало, что он в известном смысле бесплотен. Бернард Шоу, безусловно, чародей, причем чародей ирландский, что еще хуже…
Так вот, различие между двумя представлениями о гениальности — гениальность как Нечто большее и гениальность как Нечто иное — во многом определяет воздействие изобразительного искусства на людей. У великих художников было все то, что принято называть «слабостями»: они постоянно добивались выгодных заказов, они нередко угождали низменным вкусам. Они мало заботились о славе, а порой и о чести. Они писали с удивительной легкостью и, как точно заметил Рескин, беззаботно оставляли свои великие фрески «на произвол свирепых морских ураганов и прожорливых червей» [57]. Вместе с тем им были свойственны не только обычные недостатки, но и не менее обычные добродетели, и независимо от того, были ли они хорошими или плохими людьми, их представление о добре было таким же, как и у всех прочих. Пусть они слишком редко стремились изменить свое поведение, зато им никогда не пришло бы в голову изменить своей совести. В результате им удалось сохранить в неприкосновенности то примитивное чутье, те земные аппетиты и бессознательные инстинкты, которые ничем не отличаются от чутья, вкусов и инстинктов всякого простого человека, живи он даже в наших растленных современных городах, и которые в нашей современной растленной жизни играют первостепенную роль.
Не пускаясь (даже мимоходом) в давний, еще времен Свифта и Темпля, спор о сравнительных достоинствах Старого и Нового времени [58], мы можем со всей определенностью сказать, что с воспитательной точки зрения Старое время лучше Нового. Несколько серо–зеленых мазков на обрывке оберточной бумаги могут быть по–своему ничуть не хуже, чем какой–нибудь натюрморт кисти фламандского художника или «Святое семейство» — итальянского. Однако совершенно очевидно, что две последние картины гораздо нагляднее объяснят простому человеку, что представляет собой живопись. Мы слишком легко подходим к вопросу о «школах» в изобразительном искусстве. Искусство Рафаэля может быть ничуть не лучше любого другого искусства, но как «школа» оно, несомненно, предпочтительней. Импрессионизм, постимпрессионизм, пост–постимпрессионизм и так далее — это явления, которые можно превозносить или критиковать в зависимости от эстетических пристрастий каждого человека. Их можно рассматривать как конец искусства с точки зрения его целей. Их можно рассматривать как конец искусства с точки зрения его нецелесообразности. Однако, как бы то ни было, эти явления никак не назовешь началом искусства: это не возникновение, не зарождение, не исходная точка искусства. Что же представляет собой искусство, какова его первооснова, откуда взялась у людей потребность писать картины — на все эти вопросы могут дать ответ Старые Мастера. И только они.